Ганс Андерсен – Неизвестный Андерсен: сказки и истории (страница 18)
Зима миновала, зима да лето быстро проходят, летят вроде как я лечу, как метелью летят снежинки и яблоневый цвет, как опадают листья! Все улетает, и люди тоже!
Но покамест дочери были совсем юными. Старшая, Ида, все та же прелестная роза, какою любовался корабел. Часто она задумчиво стояла в саду под яблоней и даже не замечала, как я играю ее длинными каштановыми волосами, раздуваю их, осыпаю лепестками цветов, – она смотрела на багряное солнце и золотой небесный свод меж темных кустов и деревьев.
Средняя сестра, Йоханна, вправду походила на прекрасную стройную лилию, горделивой статью вся в мать, лишний раз головкой не кивнет. Она любила прийти в парадный зал, где висели фамильные портреты. Дамы сплошь в шелках и бархате, на искусно заплетенных волосах крохотные шапочки, расшитые жемчугами, – глаз не оторвать! Мужья их красовались кто в стальных доспехах, кто в роскошном плаще с беличьим подбоем, с синей выпушкой по вороту, меч на бедре, а не на поясе. Где суждено висеть собственному портрету Йоханны и каков будет собой ее благородный супруг? Вот о чем она думала, вот о чем говорила сама с собою, я слышал, когда пробегал по длинному коридору в парадный зал и обратно.
Анна Доротея, нежный гиацинт, была совсем дитя, четырнадцать лет только, тихая, задумчивая; большие голубые глаза смотрели серьезно, однако на губах играла детская улыбка, и изгладить ее я не мог, да и не хотел.
Я встречал Анну Доротею и в саду, и в овраге, и в поле, где она собирала травы и цветы, из которых ее батюшка умел приготовить настойки и целебные капли. Горд был Вальдемар До и заносчив, но и сведущ в науках, люди давно это приметили и шушукались меж собою. Огонь у него в камине горел даже летом, а дверь комнаты он держал на замке, причем подолгу, целыми сутками, однако о занятиях своих предпочитал не распространяться. Силы природы должно исследовать в тиши, и недалек тот день, когда он достигнет цели, получит свое червонное золото.
Оттого-то курился дым из каминной трубы, оттого-то горел-потрескивал огонь! Да-да, я видел. Остынь! Уймись! – пел я в трубе. – Все обернется дымом, углями, пеплом да золой! Ты сам себя сожжешь! У-у-у! Уймись! Уймись! Но Вальдемар До не унялся.
Прекрасные кони на конюшне – куда они подевались? А старинная серебряная и золотая утварь из шкафов и кладовых, коровы на пастбищах, имущество и усадьба? Они способны расплавиться, растаять в тигле для золота, хотя золото от этого не появится.
Опустели амбары и кладовые, погреба и чердаки. Челяди убавилось, мышей прибавилось. Одно окошко треснуло, другое разбилось, теперь мне и двери оказались без надобности, – рассказывал ветер. – Где дымится труба, там готовится еда, но здесь вся еда улетала с дымом в трубу – во имя червонного золота.
Я гудел в воротах, как стражник, дующий в рог, только стражника там в помине не было. Вертел я и флюгер на шпиле, он скрежетал, словно дозорный храпел на башне, только дозорного в помине не было – одни крысы да мыши. Бедность накрывала на стол, бедность поселилась в шкафах для одежды, в кладовых для провизии. Дверь слетела с петель, стены пошли щелями и трещинами. Я там на свободе летал, потому все и знаю.
Средь дыма и пепла, от забот и бессонных ночей поседели у рыцаря кудри и борода, кожа сморщилась, пожелтела, глаза алчно высматривали золото, желанное золото.
Я дул дымом в лицо Вальдемару До, осыпал пеплом его бороду; золота нет как нет, а вот долгов полным-полно. Я пел-свистал в разбитых окнах и сквозных щелях, задувал в постели к дочерям, простыни вконец обветшали, протерлись чуть не до дыр, служили-то уже невесть сколько лет. Да, никто не думал не гадал, что детей ждет такая судьба. Барская жизнь обернулась нищетою. Один лишь я распевал в доме во весь голос! – рассказывал ветер. – Я замел усадьбу снегом, говорят, этак-то теплее, ведь дров у них не было – где их возьмешь, коли лес давно вырубили! Морозы стояли лютые, мне самому, чтоб не закоченеть, приходилось метаться по отдушинам и коридорам, скакать через крыши и ограды. Высокородных барышень холод загнал в постель, а батюшка их закутался в меховое одеяло. Есть нечего, топить нечем – вот тебе и барская жизнь! У-у-у! В пу-уть лечу-у!.. Но Вальдемар До был прикован к своему золоту.
«Зима кончится, придет весна, – говорил он. – Нужда кончится, придут добрые времена, надо подождать, набраться терпения! Сейчас усадьба кругом в долгах, заложена-перезаложена! Дальше уже некуда – получу я золото! К Пасхе!»
Я слышал, как он бормочет в паучьи тенета: «Паук, шустрый, неутомимый ткач! У тебя я учусь терпению. Ведь когда паутина рвется, ты начинаешь все сначала, сплетаешь новую. Порвется опять – сызнова ткешь, не ведая усталости! Вот так и надо! Усилия вознаграждаются!»
Настало пасхальное утро, звонили колокола, солнце играло в небе. А Вальдемар До лихорадочно взвешивал, кипятил и охлаждал, смешивал и возгонял. Я слышал, как он вздыхает, словно неприкаянная душа, как молится, как задерживает дыхание. Лампа потухла, а он и не заметил, я дунул на уголья, они налились жаром, багряные отблески озарили белое как мел лицо, но глаза по-прежнему тонули в черных ямах орбит – и вдруг изумленно расширились.
Гляди! В алхимическом сосуде что-то блестит! Горячее, чистое, тяжелое! Дрожащей рукою Вальдемар До схватил сосуд, дрожащим голосом крикнул: «Золото! Золото!» – пошатнулся и упал бы от одного моего дуновения, но я подул лишь на раскаленные уголья и поспешил за ним в комнату, где мерзли его дочери. Кафтан алхимика был перепачкан золой, борода и спутанные волосы в саже. Он выпрямился во весь рост, поднял вверх хрупкий сосуд с сокровищем. «Я нашел! Вот оно – золото!» С этими словами он взмахнул сосудом, который ярко блеснул на солнце. Рука у него дрогнула – склянка упала и вдребезги разбилась, последняя надежда на благополучие пошла прахом. У-у-у! В пу-уть лечу-у! И я улетел прочь из усадьбы алхимика.
На исходе года, когда дни коротки, когда туман повсюду развешивает свои мокрые пелены, роняя капли влаги на красные ягоды и голые ветки, я воспрянул, посвежел, разогнал тучи, расчистил небо, обломал трухлявые ветки – невелика работа, но делать-то ее все равно надо. И у Вальдемара До в Борребю тоже навели чистоту и порядок, правда, по-другому. Ове Рамель из Баснеса, недруг его, скупил все долговые расписки на усадьбу и прочее имущество и заявился к нему. Я стучал в разбитые окна, хлопал обветшавшими дверьми, свистал в щелях и дырах: у-у-у! Не захочется, ох не захочется Ове Рамелю здесь остаться! Ида и Анна Доротея горько плакали, Йоханна была бледна, но стояла не склонив головы, до крови прикусила руку, чтобы не разрыдаться. Ове Рамель милостиво сказал, что Вальдемар До может до конца своих дней оставаться в усадьбе, но благодарности за свое предложение не услышал, я-то знаю… Видя, как разоренный хозяин еще горделивей, еще надменней вскинул голову, сам я шквалом налетел на дом и на старые липы, даже сломал толстенный сук, вовсе не гнилой, и бросил у ворот заместо метлы – вдруг кто захочет навести чистоту, вымести все подчистую, и вышло по-моему.
Тяжкий день, суровая година, однако дух остался неколебим, голова не склонилась.
Из всего достояния у отца с дочерьми только и было что одежда на плечах да купленная намедни алхимическая склянка, в которую соскребли с полу остатки того сокровища, что сулило золотые горы, но обернулось прахом. Вальдемар До спрятал склянку на груди и взял в руки посох – вот так некогда богатый господин и три его дочери покинули Борребю. Я дышал холодом на его горячие щеки, разглаживал бороду и длинные седые волосы, пел ему свою песню: у-у-у! В пу-уть! В пу-уть! Таков был конец богатства и славы.
Ида и Анна Доротея шли рядом с отцом, одна по левую руку, другая – по правую; Йоханна у ворот обернулась – только зачем? Счастье-то не воротишь. Она смотрела на красные камни из твердыни маршала Стига, думала о его дочерях:
Может, ей вспомнилась эта песня? Здесь дочерей было три – и отец с ними! А шли они по тому же тракту, где некогда ездили в карете, – брели, как нищие, в Смидструп. За десять марок в год сняли в этом поселке глинобитный домишко – новое господское жилье с голыми стенами да пустыми горшками. Вороньё и галки кружили над ними, будто в насмешку крича: «Пр-ропал кров! Пр-ропал! Карр! Карр!» – так они кричали много лет назад, когда вырубали борребюский лес.
Вальдемар До и его дочери отлично их слышали, только много ли в этом проку? Вот я и дунул как следует им в уши.
И поселились они в глинобитном домишке на окраине Смидструпа, а я поспешил прочь, через поля и болота, через голые кусты живых изгородей и обнаженные леса, к открытому морю, в чужие края – у-у-у! В пу-уть лечу-у! И так всегда, из года в год!
Как жилось потом Вальдемару До, как жилось его дочерям? Ветер рассказывает:
– Последней, и в самый последний раз, я видел Анну Доротею, нежный гиацинт, она тогда состарилась уже и согнулась, ведь было это полвека спустя. Анна Доротея прожила дольше всех и знала обо всем.
На вересковой пустоши близ Виборга выстроили для соборного настоятеля новую нарядную усадьбу из красного камня, со ступенчатым щипцом. Густой дым валил из трубы. Добрая хозяйка и ее пригожие дочки, сидя в эркере, глядели по-над плакучими кустами дерезы на бурую пустошь – что они там видели? А вот что – гнездо аиста на ветхой лачуге. Большую часть обросшей живучкой да мхом крыши, если можно ее так назвать, занимало аистиное гнездо – единственное, что там не нуждалось в починке, аист содержал свое жилье в порядке.