Галина Калинкина – Верхние и нижние (страница 4)
– Кто же? Про кого ты?
– Про Власа-истопника. Колиждо нудил меня: ясть иди, Гермоген. А подсунет обманку или яблоко-гнилушу. И ржёт. За еже обидеть. Но мы превозмогнем, нам ничё. Пущай токмо лошадок не трогнет. До лошадок, барышня-мотылёк, лягу, а не допущу. Мене хозяин доверил об лошадях пещитися. А он, он… Кичение в ём высокое для простого-то имярека.
– Я папеньке скажу о дурном поведении Власа.
– Нь, нишкни, что ты, что ты… Контузить он нас втустепь. И не станет у вас возчика.
Гермоген вскочил, умоляюще прижимая руки к груди. Балахон упал на плитку, обнажив местами в рванине худосочное тело высокого человека с длинными руками из узких плеч и несоразмерно крупной головой на короткой шее.
– Вот говоришь ты по-русски, а я половину не понимаю, Гермоген. Пойду Тасю искать.
– Обожди! Скажи, слыхала ты про Беловодье? Правда ли, что там опонцы живуть и ни с кем не воюють? И Антихристу туда ходу нету? Слыхала?
Огонёк мотнула головой, спеша, не желая продолжать разговора.
– Да как же! Тама на белом берегу белобородые старцы в белых ризах…
Послышался приближающийся веский шаг и шуршание тяжёлого подола – залу пересекала тётка. В привратницкую с улицы явился расстроенный Глебка: вроде и не сделал упрямый гость ему ничего плохого, а ощущение, будто леща дал. Огонёк мимо Глеба выскочила на крыльцо, и снова никого: ни истопника, ни Таси. А за спиною слышны строгие тёткины указания прибежавшей на зов Манечке, как обработать рану кучера. Макрина Фелицатовна, вручив перевязочный материал, заспешила обратно в приёмную, где ожидал важный для неё посетитель из купцов-кожевенников.
За спиной Агнии переговаривались два юных высоких голоса и один старше. На ступени террасы и крыльца ветряным сквозняком заметало молодую пыль. Падал шуршащий лист с близкой берёзы, из года в год в сырые дни осушающей почву у фундамента. Заволновались собаки на псарне, из-за дома доносился поднятый ими визг. Пенелопа с нижней ступени лениво обернулась на хозяйку и снова обратилась к забору, ждала возвращения хозяина. Псарня её не волновала.
Неизвестно, откуда на человека тоска сходит, – с шуршащего листа ли, с пожухлой травы, с ветра северного. Но, сказать по правде, Агния-Огонёк знала причину августовской своей печали, да делиться ею ни с кем не желала, разве что с Тасей. Калитка снова скрипнула, и вскоре из-за угла показалась всюду заметная фигура Олега Львовича Ртищева, секретаря Евлампии. Вот уж кого не ждали: Вещий Портфель явился, задавака, старомодный тип. Агния поспешно скрылась за дверью привратницкой. Лишь вострые глазки Манечки заметили тот девичий демарш на крылечке.
Утром плавал – уж больно студёно. На Яузе никого, пляж пустой.
Зимой мы живём малыми заботами, летом – большими планами.
На наших мостках голоногая рябая девочка полощет, увидала меня, смутилась. Да я не стал прогонять, с мосток-то удобней.
Вечером приходил Протас Жёлудь с мыслями, как перекроить всё человечество. Вот бурбон, всё-то его не устраивает: царь, Дума, министры, законы, гуталин, зельц, булочник и зеленщик. Рвётся в гласные, а самого из присяжных попёрли. Задумал покупать фабрику кондитерской бумаги – ну мне-то что с того? Зовут его за глаза куркулём и кусочником: он владеет производством по выделке шкур да, кажется, и с работников своих три шкуры сдирает. Жаловался на
За разговором Протас Иваныч, с виду человек отменного здоровья, цыкал, будто в зубном дупле застряло мясо: «Хучь я и приложился с утра, с пальцем – девять, с огурцом – пятнадцать, а тверёзый и соображаю не как-нибудь, а как будто. Кривая берёза у вас тут ни к чему. Спилить её».
Зашла речь о бездумной застройке Москвы. Здания петровской архитектуры нещадно изничтожают, вырубают старинные усадебные сады, а ставят вместо них безликие доходные дома. И тыкают один к другому, будто земли вокруг мало. Да, дорогая стала в Москве земля, но в столице дороже. Однако там-то вода всюду и болота осушенные. Так Жёлудь утверждает, что «самый благородный труд – это рушить старые постройки, расчищать место для нового». Говорю ему, а коли тебя самого расчистят? Вопрос остаётся без ответа, а собеседник мой, не стесняясь, продолжает про жалобу, поданную им в околоток «из ревности к счастью соседа-торговца торфом и гумусом…» Мол, тот шибко хорошо зарабатывает, а сам худой товар поставляет: навоз не той твёрдости – больно жидкий. «Эдак ты и на меня подашь? Заглядываешь в гости, вхож в дом, а что на уме держишь, не разобрать…» – ставлю ему вопрос. «Нет, на тебя не подам. Я понимаю, когда-что-нибудь. Ты вот семью-то накопил, а несчастливый. Новатор, етить, а мануфактуру наследнику при жизни отдаёшь. Дом свой с курдонёром и полсада невестке уступил. Опять же вдовец ты, как и я. Чему тут завидеть».
И то правда… чему завидовать? Нечему.
Макрина строчит на «своих ремингтонах» какую-то пьесу об «униженных и оскорблённых», где «милость к падшим призывает», что не мешает ей дёрнуть за ухо мальчишку-разносчика или оставить прачку без платы за малейшее пятнышко на скатерти. Пьесу-то пишет, а в жизни умудряется обходиться двумя словами, которые вставляет не по делу. У поварихи грушевая пастила вышла духовитой и прозрачно-слоистой. Макрина: «Ужас!» Собрали нынче знатный урожай смородины. Слышится Макринино: «Кошмар!» Спрашивается, почему ужас и кошмар? Хорошие события, добрые чувства. Но у Макрины этими словами выражено её недовольство, раздражение, досада, а на самом деле – узость, заурядность и примитив.
Давеча говорит: «Столько у меня треволненных вопросов! Нужно мне с тобою посоветоваться… вот только не знаю, как и сказать-то…» Должно быть, о том самом деле, что подозреваю. Дошла до меня новость: Жёлудь будто бы собирается к ней свататься. Не знаю, откуда слух прошёл, но Макрина воспряла, что твоя цесарка… В присутствии Протаса Иваныча – сама любезность. То всё старухой рядилась, и на самом деле лет ей немало, а нынче принялась волосы завивать и румяниться. Родные сёстры вы, а не сравнить. Меня всегда пугали женщины, какие умеют ловить мух на лету.
А недавно заглянул неосторожно в приёмную за нужной книгой, но был остановлен и вынужден выслушивать пустую болтовню вечной девы-ключницы: «Боже, боже, я совершенно не согласна со своим прошлым мнением и, оказалось, кошмар как люблю сухую малину: она в жар кидает. А третьего дня ужас как полюбила Чарскую: от её сказок тоже бросает в жар. Нет, малины, пожалуй, и не люблю, зёрнышки в зубах застревают. А вот соседка-провизорша приносила новый сорт крыжовенной ягоды – вот что царственно великолепно. А Чарскую разлюбить готова, такие претензии у неё в тексте. Мила мне наша провизорша, статная, недурна в обращении, но раздражает, как носом захлюпает, точно всё время в инфлюэнце, словно и микстур от насморка им не добыть. А Глеб-то где? Послала за порошком от бессонницы, черти его полощут второй час».
Проявив бешеное смирение под «содержательный» монолог и чувствуя всеми нервами, что взрываюсь изнутри, так и не сыскав книги, сказавшись, что ждут меня, едва вырвался. А вдогонку несётся: «А позвольте крошечное апропо… прежде приданого давали не менее семи процентов…»
Старая дева всегда замуж хочет и никогда не глядит в зеркало. Отсюда нелепые разговоры о приданом. Однако после Макрины бывает потешно, а после Жёлудя – мрачно на душе, как будто пол вокруг не метён и заплёван. Избавиться от мрака получается, лишь увидев девочек. Как соберутся хохотать Огонёк с Манечкой над пустяком, небылицей, чепуховиной, а то и Тасю-Козочку призовут и лица такие светлые, солнечные, даже с Тасиного лица пергаментность сходит, – тут на минуту мне становится необидно и возможно жить.
Нынче Протас Иваныч заводил долгие разговоры про квасцы, какие с кожи мездру съедают, про золение и отбивку, про известь и натирку мылом. Цыкал зубом, корил за собаку в комнатах, мол, староверам не положено. Прав, не положено. Сам-то не старовер – «попрыгунчик»: из никониан в единоверие перекрестился, после снова к щепотникам возвернулся. Пенелопа не переносит Жёлудя, воротит морду, хотя и рыча, лениво мух ловит. А уйдёт чужой, Пенелопа ко мне притопает на бархатных лапах, голову на колени бухнет, в глаза заглянет. И собачьей нежностью заполняется полкомнаты.
Вот у людей не так. Своих смертных грехов не видим, а чужой проступок застит. Громкие слухи ходили о скоротечности кончины прежде здоровой супруги кожевенника Жёлудя в Спиридоновской богадельне на Петербургском шоссе, куда она поступила в критическом состоянии. Да то, должно быть, наветы. Мне он про сватовство к Макрине – ни слова. Однако столько мух даже для кожевенника многовато…
Огонёк наша юна и свежа, на семнадцатом году входит в силу, и уже не без стержня – за неё не боюсь. А вот Тасю-Козочку бесконечно жаль, есть в ней что-то неразрешимо несчастливое.