18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Галина Калинкина – Верхние и нижние (страница 6)

18

Но как бы хорош дом на Лаврентьевской ни вышел, он сильно уступал в роскоши дому на Введенской. Большой дом стоял на горке и с высоты холма нависал над Малым. У Малого дома нет бильярдной, нет курительной комнаты для гостей, где стены расцвечены гобеленами со сценами охотничьих баталий. Большой дом роскошен от бронзовых ручек дверей в виде птичьих лап, держащих хрустальные шары, от венецианских зеркал, украшений из муранского стекла до бархатных перил лестниц и завидного по редкости сортов розария в курдонёре. И сама хозяйка Большого дома роскошна: изысканной красоты молодая женщина с неизменной свитой, какую зовёт «мой вертеп». Вечерами дом этот светится всеми окнами трёх этажей, словно в него съезжаются на бал. А днём на его крыше можно увидать белого ангела-трубача, балансирующего на шаре. Ангел-трубач, как флюгеру и положено, крутится в разные стороны и трубит свой ангельский призыв, раскрыв белые крылышки за спиною: «Мир свету, мир свету!»

На Введенской площади от храма вниз к реке пущено электродуговое освещение. На Лаврентьевской кое-где газовые фонари светят. А в тупике у Преображенского кладбища и вовсе керосиновое освещение осталось – обычное дело для старушки-Москвы, не поспевающей за столицей: всё несочетаемое в себе сочетать. Но у входа в новую усадьбу Грибов выправил-таки столб с электрическим дуговым светом, правда, покрывает он лишь въезд в ворота Малого дома, а до террасы с крылечками не достаёт. Но и тот столб – зависть соседей всего Яузского квартала Семёновской заставы. До 1914 года городское электричество неуклонно распространялось от центра до окраинных московских улочек, Мясницкая вон лет двадцать, как светится электричеством. Да с войной проведение тока по городу застопорилось, стройки поутихли, мостовые зияли выбоинами. Теперь бывают перебои тока, значит, и на те улицы, где стоят бесполезные в такие дни столбы электроосвещения, возвращаются вечера под свечами. Возвращаются уютные, но тревожные вечера.

Бестолковыми разговорами засыпано всё время дня. Газеты несут чепуху, сосед раздувает газетные слухи, у мясника в лавке сборище болтунов – вышел, как в вязкой паутине, наказав привезти телятину на дом, терпения не хватает слушать вздор. Нарушил привычку мясо выбирать самому.

Не выношу праздных разговоров. Изнываю от них и ощущаю удушье. Если подобный бытовой разговор застаёт в клубе, в собрании, молча ретируюсь. На фабрике в своём присутствии не дозволяю чинам бесполезно сотрясать воздух. И дома избегаю такой вероятности, точно зная, от кого её ждать. Однажды всё же попался, и мне надолго хватило. Лежал в кабинете по нездоровью: жар, в горле хрипы. Макрина взялась ухаживать за мною и двое суток подряд так деятельно окружала заботой, что я жутко на себя злился, кой чёрт меня понёс в дачных Вишнях на утиную охоту. Полазал-то с собаками по болотцу с полчаса, никого не подстрелил да ноги вымочил. И вот прикованный за то призрачное удовольствие к кабинетному дивану недугом должен теперь выслушивать несусветную чепуху. Макрина, видя, что я в дремоте, телефонировала своей приятельнице провизорше. Разговор о стрептоциде и припарках быстро перешёл к случаям ангины у них обеих, потом каким-то кульбитом к вязаным носкам, шпилькам, бретелькам, резинкам для чулок и прочим гнусностям. Сперва я пытался забыться, отвлечь себя думами о задержке поставок сырца из Голутвина, не помогло. Рюшечки и воланы проникали в мысли о поставках, вытесняя их с упорством пастушьей собаки, выпроваживающей овец на выгон. Пробовал погрузиться в неувязки свежей программы Партии прогрессистов, зазубривал на память спорные места, чтоб после обсудить их с кумом Рябиновым. Но, увы, голос твоей сестры, моя Агница, способный с десяти шагов распилить полено, долетал до слуха и сознания прежде моих собственных мыслей о сырье и политических партиях.

– Он чересчур болезненный. Да, закалённый, да, но болезненный. Предположу, что кутил на сквозняке. Да нет, в каком-нибудь модном ресторане. Да, да, и я так же – чуть сквозняк по ногам, предпочитаю надевать чесучовые кремовые чулки, нет, нет, те, любимые синие, плутовка горничная, кошмар, затеряла в стирке, так из дюжины прочих пришлось выбрать зеленые, натягивала с трудом сперва левый, и дело не в тучности, просто приняла неудобную позу, но сейчас, милочка, я дам вам совет, как запросто справиться с узким чулком и не порвать его, вы сперва скатываете весь чулок, а нацепив его на пальцы, оттягиваете вперёд и оставляете мысок свободным, потом раскручиваете на стопу, голень, икру, на бедро, ну, если у вас, милочка, хватает чулка до бёдра…

Я мысленно нарисовал зелёную дамскую ногу до бедра и ужаснулся тому, что весь рассказ в подробностях повторится на правой ноге.

– О ужас, кажется, мой больной не дышит, странно притих, словно умер, да, да, он такой болезненный… Так вот, милочка, затем берём правую ногу…

Тут удушье ко мне подошло так близко, что я захрипел, стал разъярённо срывать повязку с горла и, откинув плед, готов был выдворить трещотку из кабинета вместе с аппаратом. Но зашла проведать дочь, и под ласковым её взглядом гнев мой испарился. А Макрина спешно договаривала с провизоршей о стрептоциде и кислородной подушке, так и не поняв причины моего удушья.

На будущее предпринял некоторые меры безопасности и уж не попадался так беспомощно в заботливые руки твоей сестры, распускающей добросовестные слухи.

Представь, нынче декорации Лампе делает некто Судейкин. Ты не знаешь его. Зато точно помнишь громкое столичное дело об убийстве жандармского подполковника двойным агентом на конспиративной квартире. Убитый тогда подполковник Судейкин – отец нынешнего подрядчика-художника, а двойной агент-убийца прописан в рассказе у Конан Дойла. Твой любимый английский автор вставил его в рассказ, кажется, о золотом пенсне. Недурно. Но сыщицкие истории я, как помнишь, принимаю лишь вместо снотворного от бессонницы.

Что же наша барынька? Лампа затеяла костюмированный бал. Не на дому ставит, слава Господу – отвёл, а в театре у наших «кукольников»-Бушиных, в Народном доме на Введенской площади. Как всё переплетено: театр стоит на пригорке возле храма. Ещё бы цирк-шапито под колокольней разбили. На премьеру с декорациями столичного Судейкина обещались быть Хлебовы и Лещовы.

Конечно, мы философских факультетов в Гейдельберге не кончали. Оригинальностью не отличаемся, простоваты. Наша образованность доморощенная. Мы недоучки, чем не гордимся, а виноватимся. Но как назвать тех, что на старообрядца глядят, как на макаку? С недоумением спрашивают: «Вы и гимнастику признаёте? И Конан Дойла читаете? И вояжи на Лазурный Берег совершаете?» Отчего же мне гимнастикой не заниматься или про сыщиков не читать? Отчего же не бывать на море, коли плавать умею? Право слово, мы будто экспонаты музея древностей. Ещё бы спросили: «Вы и зубы чистите?»

Я в интеллигенцию или в аристократию не рвусь. Мне и моё место любо. Но и к экспонатам, к туземцам приписывать меня не надо за сорочки, подвязанные витым ремешком, за лестовку в руке, за кафтан с тремя «барашками» назади в посадках. Это не я туземец. Это они конкистадоры.

Сегодня обратно расспрашивала Огонёк, как маленькой её чуть не растоптала лошадь. Ведь наизусть знает, а прилипнет – не отодрать: характер навроде твоего. Сели в качелю под дубом, и стал в который раз рассказывать. Помнишь, предприняли поездку на вакацию, убегали от неверного московского лета. Ездили к морю, на твой пленэр, милая моя художница, в кавказские горы, где расположились на пикник. Горная река обтекала с двух сторон наш крохотный островок в ущелье. Дети ныряли в ледяные «ванны» между камнями, визжа от восторга. Дамы суетились на берегу, импровизируя стол. Я рубил сучья для костра. Няня следила за маленькой Агнией, накупавшейся, дрожавшей под одеялкой на циновке. И надо было ей, няньке, упустить туфлю! Быстрое течение подхватило и понесло. Это приключение всех нас развлекло – догнать, да куда там, впереди крутой порог и вода вниз метров на пять хлещет потоком. Горы невероятно размягчают душу, восхищают фантазийностью Всевышнего.

А тем временем с гор иноходью спускался всадник-абрек, зная здесь единственный брод. И когда мы повернулись от уплывшей туфли на дробный стук, то копыто оказалось занесено над головкой девоньки, нашего последыша, укрытой бязевой одеялкой. Помню своё холодное сердце в тот миг, оно стало студёнее горной воды у босых ног. Крики детей, вопли женщин, твой обморок… Медленные секунды ожидания смерти. Но лошадь оказалась умнее людей – дала в сторону и проскочила, не задев дитя на циновке ни передними, ни задними ногами. Всадник стукнул её коротким хлыстом по крупу и обернулся на нас. Человек тот, с берданкой за спиной, с обмотанной тканью головой, через прорезь для глаз окатил нас таким презрением, что я мигом почувствовал всю нашу городскую беспечность, глупость перед неуправляемой мощью природы. Водопад, разделяющийся на два бурных потока и оставляющий островки из камней между глубокими впадинами-ваннами, мог в любой миг смыть не одну туфлю, одеялко, циновку, но и детей из купален, и нас, взрослых, – без затруднений, как щепку или лист. Ты захолодела и не скоро пришла в себя. Няня зацеловывала Огонька. А сонная девочка наша тёрла глаза, жмурясь на солнце. Пикник испорчен, спешно снялись, забыв о пленэре. Зато ум встал на место. Море и горе.