Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 97)
Да, незадача. Поползновение на имущество, ни синоидальной церкви, ни Советам не принадлежащее. Ни одного гвоздя, ни одной половицы, не то что ризы золоченой или колокола не привнесено в храм чужаками, новолюбцами. Собираются передать «двадцатке» в пользование её же храм с имуществом, возведённый в складчину. Насажают в «двадцатку» своих людишек, проведут кандидатуры из исполкома. Победители налагают контрибуцию. Каково изуверство? Каково иезуитство? Вполне в духе готтентотской морали. И такой-то удар в неделю страстей Христовых. Преодолим ли абсурд?
С появлением Сиверса началась череда неприятностей. Чехарда церкви и в домашних делах. А отец Толика сам то ли жив, то ли мёртв. Всё равно, что станут рядить окружающие, а следует молиться за чужака, как за живого, пока иное не станет известно. Ещё недавно непредставимая молитва за мужа бывшей возлюбленной в нынешних обстоятельствах становится твоей обязанностью, исполнением христианского долга. Мальчик вот в доме оставлен Божьей милостью. При мысли о ребёнке защемило всю левую сторону: от предсердья и выше к шее и под желёзку, повернуться невмочь.
– Что не спится, брат Анатолий?
– Не спится, дяденька.
– Огорчен ли чем?
– Молился за папеньку, как ты учил. А мысли убегают. То о ребятах думаю, в лапту проиграл. То про зажор, мы в ручье шугаход устроили. Не должно же так молиться, будто лукавый отвлекает.
– А ты вот что. Начинай сначала.
– Пробовал. Пять раз начинал.
– И что же?
– На пятый вышло. Лукавый шепчет про ручей-то, про зажор, про лапту. А я его слева хлоп-хлоп ладошкой, изыди.
– Ну и достал?
– Должно, достал. Потому как на пятый раз вышло. Помолился за папеньку и не сбился ни разу. Только так ведь неправильно.
– Всё правильно, Толик, победитель ты мой. Господь тебя сразу услышал. А ты всё же лукавого обошёл: он тебя отвлекать, а ты молитву свою ко Господу в пять раз прибавил. Ну спи теперь, пожалуй.
– А ты, дяденька, что же? Тоже огорчён?
– И я немного.
– Не победил ты лукавого?
– Нет пока.
– А ты его по морде хлоп-хлоп. Мне диаконица Варваруня сказывала, лукавый завсегда слева нашептывает.
– Ох, диаконица-то знающая у нас. Доброй ночи тебе. Христос и в ночи сберегает.
Роман Антонович укрыл мальчика одеялом до подбородка, притворил дверь спаленки. Прислушался, кашляет малец. Перхота напала. Сам в соседней келейке уселся за стол. Газеты взял в руки, отложил. Письма перебрал, отложил. Развернул чистый лист бумаги, стал ответное письмо писать, вывел первым делом обычное Г.I.Х.С.Б.П.Н. и письмо отложил. Пододвинул подсвечник с горящей свечою, открыл Псалтырь на закладке. Завтра пройтись ли до Лиленьки, поделиться, а сегодня дню конец. И принялся читать вслух: «Аз уснух и спах; востах, яко Господь заступит мя… Раздирание церквей утиши. Шатания языческая угаси. Ересей восстания скоро разори и искорени и силою Духа Святаго Твоего обрати…Отступивших от православныя веры, и погибельная ересью ослеплённых светом Твоего познания просвети и святой Твоей церкви причти. Правоверни же утверди и воздвигни рог христианский и ниспосли на нас милости Твои богатыя».
Виндавский вокзал заполнился озабоченным людом: с первого пути Николаевской железной дороги отправлялся поезд на Петроград. Между прибытием и отбытием составов вокзал не пустел, лишь слегка затихал. Расписания невозможно добиться. Отправление почти всякий раз отодвигалось на несколько часов, нередко задержка выходила в полсуток. А после гонга вокзал оживлялся: нарастал гомон и хаотичные движения, пробуждались спавшие на лавках и мраморном полу, расталкивали зазевавшихся, кудахтали торговки, верещали газетчики, плакали дети, гундосили лямочники и носильщики, свистели ватажники-отрёпыши, предупреждая стихийный «толчок» о наряде милиции. Скрежетало железо; отбывающих, встречающих и провожающих обдавало прогорклым паром и тоской. Уехать бы от судьбы хоть с билетом, хоть «зайцем».
В четвёртый вагон от головы, объяснившись с пожилым проводником, молодой человек в бушлате и девушка в неприметном пальто вошли, когда вагон наполовину заполнился. Проводник отворил дверь лишь с одной открытой площадки и пропускал строго по билетам. Однако ближе к отправлению стало понятно, что вместо положенных тридцати пассажиров в первый класс набилось раза в два больше и у всех билеты верны, только кое на каких местах задвоились. Девушка и парень расположились у окна напротив друг друга. Мягкие сиденья напротив их отсека заняли пятеро: чинные старухи-сёстры и то ли их племянник, то ли внук с клеткой в руках, да пожилая крестьянская пара. С высокой клетки то и дело сползала чёрная материя, под какой притих и пришибленно косил в проход белый попугай. Всё внимание окружающих уходило на диковинную птицу. В духоте и сутолоке помимо удобных сидений, вспоротых и засаленных нынче, ничто не напоминало больше о первоклассности и комфортности вагона. Юноша и девушка не подавали вида, что знакомы, да старух не обмишуришь. Те обменялись понимающими взглядами, покивали друг другу головами: сведёнки. И тут же забыли о паре, отсюда ждать беды не приходится. Из прохода же неслись истошные возгласы спорящих о местах. Юноша пристроил два баула, тощий и потолще, среди многочисленных мешков и мешочков старух, чтоб на виду не торчали. Девушка вцепилась в ридикюльчик на коленях. Всему её виду, рабфаковки в обвислой тужурке и юбке до щиколоток, впервые едущей железной дорогой, не соответствовал дорогой вишнёвый ридикюль с плетёной кожаной ручкой. Но рядом некому подметить такую неувязку. Юноша рывком поднял нижнюю часть окна наверх и в узкую форточку сразу хлынули гомон и запахи перрона. Девушка подняла ладонь, робко махнула кому-то в толпе. На знак отозвалась стоящая метрах в двух от окна женщина в топорщившемся от узости синем пальто и шапке-ток. Несмотря на стильность наряда по подвижности фигуры и корзинкам, продетым через руку, в ней угадывалась тёртая баба, прачка или подённая прислуга, расфуфыренная по случаю. Баба с кошёлками полукивнула пассажирке и тотчас сошла с места, подхваченная немилосердной толпой. Тому же знаку из окна отозвался тщедушный мужчина с чемоданчиком на одной защёлке, с какими обычно в баню ходят. Он, напротив, не отошёл, а придвинулся ближе, даже взмахнул в ответ.
Девушка опустила глаза, отвернулась, с испугом взглянула в лицо спутника. Юноша, уловив её тревогу, отыскал среди спешащих, снующих, толкающихся на перроне одну неподвижную фигуру. Сперва свёл брови и вспыхнул румянцем, но окинув взглядом гражданина с «банным чемоданчиком», просветлел лицом и ответил на тревогу девушки взглядом, говорившим что-то вроде «не стоит беспокойства».
Гражданин не отрывал взгляда от девушки в белом платочке. Красивые лица, поражающие мерой и гармонией черт, запоминаются отчётливей обыкновенных. О, сколько та красавица и её отец, то ли страховщик, то ли присяжный поверенный, обвиняли его в смерти своей болонки! Собачку звали Ди-Ди, а хозяйку Ли-Ли, кажется, или наоборот.
Дина сразу узнала ветеринара. Сизый, туго обтянутый кожей, череп, истощённость, жалобный взгляд не изменили его внешность до неузнаваемости. Разные уши, как редкая примета, и вовсе подтверждали: он самый, тот горе-недоучка, что не смог определить болезни у её собачки. И собачка умерла. Чучело с алым бантом повсюду сопровождало хозяйку, пока та впопыхах бегства не забыла о нём. Скорее всего, смерть наступила от старости. И ветеринар ни в чём не виноват. Но так сладостно мучить людей, сварливиться, скандалить. Таков и отец, он быстро рассмотрел в дочери свою черту – с удовольствием показывать превосходство над подначальными. Забавой ей казалось поругаться с материной кухаркой. Дразнила, забавляясь, не одну подведя под расчёт. Потом упрашивала мать вернуть прошлогоднюю, уговаривала стряпуху подрядиться, чтобы снова сделать её нервы, подпортить блюда. Боже, какие глупости, какое свинство!
Вспомнилось, как столкнулись с отцом на скетинг-ринке. Играл оркестр, пары скользили по паркету, в буфете давали шампанское и крюшон. Сюда не принято брать жён и мужей, но папа с молоденькой девочкой, её ровесницей – удар по гордости, уязвлённое чувство любви к матери.
Шла война, а они, как ни в чём не бывало, ходили в электрический театр, на вечеринки в салонах, где читают футуристические стихи Каменского и Гуро, где громят Верещагина и Врубеля. Благословенные времена, теперь всеми и всюду проклинаемые. Самонадеянное вольнодумство. Неслыханная бездумность. И всё-таки благословенные времена.
Прими, Спаситель, слёзы грешницы, не знавшей, что церковь ей так близка. Другие молились, просили. А ей всё казалось, молиться не надо. И так дано будет. Казалось, люди вполне могут жить без религии. А Бог тебе, сумасбродке, через страшные вещи показывает азы, истины и основы. Даёт и отбирает. И даёт.
Зачем скетинг-ринки, картины электрическогого театра застряли в памяти? Ветеринар – человек из прошлого – напомнил ей о девичьих вычурах. Череда воспоминаний, промелькнувшая на уме перед отъездом, есть такая же нелепица жизни, как и сам нелепый персонаж перед окном. Опустившийся тип вызвал в ней не самые дурные воспоминания. Жалкий человечек с омерзительною привычкой щёлкать пальцами, от того хруста до сих пор передёргивает. Вот шевелит губами, ширинка расстегнута. Проходящие толкают его, показывают пальцем. А в ширинке у чудака кусок исподнего шевелится вслед его движениям. Почему он? Почему именно он, как запылённая декорация из кулис, возник перед ней в час отъезда? Что ей в его появлении? Но лучше он, чем Муханов. Или его послал Муханов?! Нет, зачем? Тот сам пришёл бы и вышвырнул Сашку, её потащил бы за руку из вагона, как тащил под выстрелами в арке.