Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 68)
Что за грохот?! Ух… вспугнули горлиц. Вылетела рама-то во флигеле! Вот те и замазка. Добыли замазки, а умка-то, умочка, где ж раздобыть?..
Вылетела! Вдребезги! Как есть вылетела»
В музейном бюро Лавра упрекали в излишней серьёзности, хотя и вокруг немного веселья наберёшь. Но люди находят поводы посмеяться и среди беспросветности. И смех их, когда ужасное рядом, так же естественен, как слёзы, когда оно уже наступило. Недоедание в зимние месяцы, бытовой холод, мрак, остановка транспорта, ежедневное пешее движение на большие расстояния – череда запретов и свалившихся невзгод в противовес угасанию обостряли чувство самосохранения. Никогда не сближался с людьми, жаловавшимися на скучность жизни, но цеплявшимися за неё, нарочно совершавших, может быть, незначительные, но вызывающие действия, имеющие окончательные трагические последствия. Но никогда не одобрял и фанатиков, пытающихся уложить жизнь в один поступок, увековечить себя. Их исковерканное нутро можно ли оправдать только трагическими жизненными обстоятельствами? Вспомнился квартхоз Супников, какой по Липиным словам, – замёрз ночью в сугробе. Бывает такой конец, внезапный, не узнанный, не прочитанный накануне. Не так с больными стариками. К их пути последнему, к необратимости, ты будто готов. А тут человек ни смирен, ни кроток, вспыльчив и спорщик большой, не вызывает жалости и бережности к душе своей. Сегодня спорит, вычитывает тебе, обиженно дуется, а назавтра испускает дух. Один. Не в окружении родных. Без соборования и последней исповеди. В таком конце заключена безжалостность ко всем: к ушедшему, к оставшимся. Не успел. Не успели. Впрочем, и сам он был безжалостен ко Христу.
На неделе Лавр наравне со всей музейной братией выполнял «снеговую повинность», выходил на дежурство по охране музейного здания, на распилку дров, на разгрузку угля. Ребенком его берегли ото всего. Кутали и нежили. Соблюдали, ограждали и защищали. Заставляли часто мыть руки. Ежедневно требовали полоскать горло, то и дело проверяли, не вспотел ли. Затыкали уши ватой, во избежание. Не разрешали откусывать мороженое, позволяя есть кофейной ложечкой. Долго хранили в комоде кружевное платье и чепец, в какие одевали его в младенчестве, словно девочку. И несмотря на пригляд матери, кормилицы, няни, отца, тёток и дядьёв за ним, младшим из Лантратовых, жизнь и тогда время от времени устраивала ему проверки, каверзы и ловушки – пополняла его «коллекцию происшествий». К чему готовили его родители? К идилличной, неомрачённой жизни, какой, в сущности, не бывает.
Теперь восстанавливается баланс: забраны точные приборы из рук и вложены в них примитивные инструменты – кирка, лом, лопата. Жизнь поставила в шеренгу землекопов, уравняла, указала место. Рядом с ним в шеренге боевые, дерзкие, фанатично предприимчивые –
Будничное иезуитство, полуистина и чудовищные искажения не могли оставаться незамеченными даже фанатиками перемен. Но в присутствии
Перед Сретеньем музейных служащих отправили в Марьину Рощу на работы по расчистке площадки у бывшего немецкого, ныне красного компрессорного завода. Погнали пешком. Ни вьюги, ни метели, и мороз слабый в тот день, но с ветром. А когда, выстуженные, обожжённые на ветру, оледенелые до хрустких колючих слёз, доплелись до места и принялись срывать кочки, разбивать наледи, оказалось, у завода есть свой «снеговой отряд», и музейщиков с колами и лопатами тут не требуется. После Сретенья бросили на расчистку трамвайных путей перед резиновой фабрикой в Богородском. Когда дошли и встали по двое, когда намахались лопатой, выяснилось, работников местной фабрики тем же утром отправили на расчистку снега перед музеем на Малой Знаменской. И кто тот большой и умный, из высокой башни, не спящий ночами, сочиняющий планы по «снеговой борьбе» в городе? Кто передвигает, и с каким сердцем, истощённых людей, не привыкших к ежедневному физическому труду, служащих искусству, кто переставляет человеков, словно пеших воинов чатуранга? Неужели сделать ничего нельзя на Руси, кроме как через Распятье?
Лавр скрёб лопатой, поднимая огромные куски наста. Притягивали забитые крест-накрест окна «Воробьихи», заглядывал сюда ранней осенью по приезду. Кому Акулинина лавка помешала? Сейчас бы погрелись в чайной и набрали б кипятку. Мысль о кипятке привела к мысли о жестяной кружке на стильной цепочке, с какой часто теперь ходит Павел. Павлец крутился в бюро при отправке отряда, раздавал лопаты и скребки, считал построившихся, добродушно смеялся со всеми над Лавром, стоявшим в арьергарде, но высившимся над остальными, словно пожарная каланча над окрестностями Сокольников. А по пути в Богородское коммивояжер пропал, то ли отстал, то ли задержался, намереваясь нагнать. В рядах «снеговых бойцов» его так и не досчитались. Снежная пыль, разлетаясь на ветру, серебрилась и искрилась, завораживая. Лавр ушёл далеко вперед от остальных, в низину, ближе к чайной на повороте, почти у самой излучины реки. В минуты передышки, слыша за спиной подступающие голоса, глядел вперёд, на белёсый горизонт сливающегося зимнего белого леса с зимним бесцветным небом.
На взгорке залихватски горлопанили:
Снеговая прёт работа.
Сыпут в городе снега.
Заседать нам неохота.
Митинга да митинга!
Во благо – дать глазам отдохнуть, отвести взгляд в сторону от ежедневного серого, сирого, отвратительно-уродливого. Яуза угадывалась черным пунктиром в кустарнике. Край Лосиного острова уводил в другие времена, казавшиеся незыблемыми, более гуманные, не пахнущие мифотворчеством большевизма. Хотя, по сути, все времена пахнут населяющими их.
Вот Павел говорит, позиция не участвующего заведомо проигрышная. А быть проигравшим так ли уж плохо? Ведь как проигравший ты освобождаешься от многих навязанных вещей и бессмысленных героических поступков. Для бодрых, деловых людей ты что-то вроде болезного типа, неудачника, не тот, кого ждали и всегда ждут бодрые, деловые люди. Когда тебя определили в бесперспективные и малообещающие, когда заглазно назвали простаком и «голубою душой», ты неожиданно для себя получаешь большую свободу. Ты можешь сохранять свою сложность, не уравнивая со всеобщей обязательной упрощенностью. Ты незаметно, хотя бы внутри себя, раздвигаешь границы дозволенного и держишь протест. В мире насаждаемых запретов не положено не ходить на митинг, пусть ты и против митингов; не положено отказываться от трудовой повинности, хотя не видишь в ней смысла; не положено возмущаться хлебом с соломою и палками; не положено носить недостаточно счастливое переменами лицо; не положено само появление вольного и разумного человека. Павел рвётся в коммунисты, объясняя рвение даже не благами, а желанием смешаться, слиться с массой, не выпячиваться, не фрондировать. Отличие возбуждает зависть. Но есть ли тут причина для торговли правдой? На всю возню Лавра с подклейкой богослужебных книг, с реставрацией древних киотов, Павел морщится, как директор конгломерата на кустаря-одиночку: «Брось». В музее бардыгинскими пухлыми счетными и кассовыми книгами топят печи. А книги горят долго, если в них много страниц, если они промёрзли наскрозь. Страшно представить, что будет, когда в его подвал спустятся, за
В подвал никто не спускается, не видит, как его обитатель иногда зачитывается, удаляясь из эры