реклама
Бургер менюБургер меню

Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 67)

18

– Дай дитю поесть, посля разговоры.

– Я не дитё давно. А ттут что у вас?

– Сбитень наварила, как знала. С медком, с шалфеем, и зверобой там, и перец, и лавровый лист.

– Ну-с, с возвращением!

– С приездом!

– Зза встречу!

Буран скоморошил, умело пеленая в белые саваны деревья, фонарные столбы, афишные тумбы. Дома стояли незрячими, их окна залепило, как очки, липким снегом. Никого в переулке. От белого цвета и злой крупы в лицо заслезились глаза пешехода. А, может, то другие слёзы пошли, обидные, и вьюга тут не виновна. Шёл пешеход по памяти, вслепую, вроде бы Селиверстовым переулком, потом Костяным – и тут никого. Страшно. Вьюжит, аж в ушах резь. Дыхание перехватывает, не вдохнуть всей грудью. Страшно. Пальто слишком свободным стало, задувает. Нет, страшно не одному. Страшно с Богом наедине. Страшно впервые произнести слово – Господи! Хоть какой-нибудь бы мистицизм… где же взять… хоть подобие веры в Бессмертие…

Черпакова не тянуло домой в Левонову Пустошь.

Выдумал оказию: заглянуть к прачке из Алексеевой слободы, осведомиться о надое козы Аделаиды, а получится, так разжиться козьим молочком. В мыслях о запоминающихся формах прачки и буран не пугал. «Иди к женщине, стирающей ткань», искать чистоты, пусть даже пахнущей щёлоком и содой, искать объятий. Хотелось женщину.

От Сретенки до Алексеевой слободы подъехал по ухабам в кошеве, идущей до водокачки. У рынка соскочил на ходу, вперёд расплатившись со здоровым детиной-возчиком, такому не заплати! Буран напирал. Фигуры редких встречных, навьюченных, заснеженных и остекленевших, не походили на сказочных снеговиков, отдавали плотским, как ходячие фаллосы или грудастые, в тягости, снежные бабы. От Первой Мещанской шёл наощупь в поисках Горбатого мостка, чтобы перебраться к церковной горке, к баракам с сарайчиками. Но вихри, позёмка и наплывающая темнота спутали, заплутали. В сугробе оступился, ноги рухнули вниз, скатился на заднице в овражек, не успев испугаться. Не понял, как угодил в Таракановку. Речушку давно зальдило. Но слева ли, справа ли Горбатый мост, не разглядеть. И едва собрался выбираться наверх противоположного берега, как расслышал странный звук, неразборчивый по первости. И когда звук сквозь вьюгу повторился снова и снова, призывно, жалобно, настойчиво приоткрывая тайну, обойдённый знак, тут-то и распознал блеянье. Глаза в глаза, чёрным из белого, смотрела ему в лицо коза-трёхлетка, не пугаясь, и не собираясь убегать. Аделаида? Адька? Док, не веря в удачу, подполз на коленках; коза навстречу шагнула, в руки человеку отдалась. Человек умело прощупал ноги до копыт: целы. Скинул валик снега с козьей спины. Нащупал вокруг шеи бечеву с тремя бубенцами. И вправду, прачкина Аделаида. Черпаков потащил свою находку наверх по следу, каким скатился в ров, сперва поддал козе в зад, но Адька заблеяла, заскользила передними копытами и выскочила из рук. Тогда он сам выбрался наверх, не выпуская бечевы, и потащил козу за собой. Адька заблеяла пуще, засеменила по снегу, но человек дёрнул резко, почти передавив козье горло, и вытащил животное наверх. Пройдя в сторону от реки, наискось, встретил того же детину, возвращавшегося с водокачки, и видать, скинушего груз. Невероятная удача. Извозчика можно не встретить ни одного за день, лошадей поели, а тут и туда, и обратно попутка. Завалили придушенную, ослабшую козочку в кошеву и тронулись в Леонову Пустошь. «Спаслась, спаслась, – гладил седок козью морду, – Козу не сглазишь». Возник за метелью не слыхал седока, но сильно, до колик в животе и чесотки под грудиной, счастливцу завидовал, гнал худые мысли.

Буран не унимался.

Док ехал в обнимку с затихшей Адькой и не предполагал, как близко висит над ними с козой ничего не знавшая о них вчера или даже с утра смерть.

4

Дом превозмогает

«Дрова достали. Соли нет. Ждём новые завозы. Когда б давали свет, не так страшны б крещенские морозы. Но света третий день ни у нас, ни у швецов. Вот пусть сидят в темнотище, не баре – что ни на есть пролетариат, пущай не жалятся. Во флигель-то проводки из Большого дому тянутси: тута нету и тама не будеть. Мученья с арифметикой кончились и даже жалко. Не до уроков всем стало. И видятся редко, и грустят часто. Нынче морозит знатно, то и дело на веранде и в зале скрипит дерево. Баринька говорит, дом превозмогает. Он и сам, баринька, чтой-то превозмогает. Молчит много. Разве можно человеку столько молчать? Завшивеет. Можа серчает за капусту? Всё квашенка да квашенка. Хрусчатая, но и хрусчатая надоисть. И как быть с ими?

Вот и Липино сердце превозмогает.

Сердушко, ты моё сердушко, плачет Липино сердушко. А что плачет, само не знает. А если и знает, то вам не скажет. А вот придёт один человек – ему откроется. А он всё не идёт и не идёт. Пост Великий грядёт. Дожить бы до тепла, как старухи говорять. Вот храпоидол не дожил.

Помер Супников.

В снегу замёрз квартхоз.

Пурга ныне дикая.

Дома староверов слободских жёлтыми карточками пометил. Ночью караулил, чтоб не сымали. ЧеКу на утро ждал. А до утра не дожил. Сперва за тиф приняли, так нету тифа. Потом на «испанку», но и её, проклятой, нету. Ослаб, да замёрз. Истощился. В округе кажуть, как собака жил, как собака сдох. «И будет как тот пёс чёрный с глазами огня, тащивший голову по земле».

В приютской церкви на Святках разбой учинили. Поп, должно, чуть не преставился. На рынке сказывали, демоны евоную службу вели: петух, козёл и медведь. А барынька разузнала, мужики пьяные изгалялись. И страх ныне люди потеряли, и совестью не обзавелись. Чумеет народ. Злыдари, нелюди. Нешто не покарает? Эй, Господи, Ты судия праведный, и крепкий, и долготерпивый, и не на всякий день наводящий гнев. Если вы не обратитесь, Он меч Свой начистит; лук Свой Он натянул и приготовил его.

В слободке и того веселее сделалось.

Ваньке Пупырю прачка отставку дала, коза-трёхлетка у ей пропала через того Ваньку. Эх, по нынешним-то годинам, когда мышей продают, коза – цельное приданое. Сгибла козочка, видать, в метелях. Либо выкрали, да продали. Ваньку по слободке теперь не Пупырём кличуть, а «козы барабанщик» или «коза отставная». Ванька тот злющий ходит, ууу… не попадайся под его глаз, пригвоздит. Дочь Вавилонова, Миррка-опустошительница, с Аркашкой принародно путалася, доколе не случилось одно лихо. А Дарка смурной ходил на ихние собрания. Как дрова пилит во дворе, так на наши окна пялится. Лицом тёмен. Но заходить не заходит. На рынке фунт чаю теперича в тысячу двести рубликов выйдет, масло за три тысячи перебралось, соль – под полтыщи шла бы, да вовсе пропала. Коробок спичек – малость такая – и та за сто рублей продаётся. А на днях на базаре облава случилась. Ух, страшно вышло! Чудикам всего не сказала, а то больше не пустят. Налетели красные конники в шлемах – полукони, полулюди – свистят, орут, шашками сверкают, как молниями Илья Пророк, того и гляди порубают. А всё говорят, время не прежнее, а сами как царские казаки и того страшнее. На двух выходах засады поставили и проверяли всех набившихся. Покупателей выпускали, продавцов – щипали. Теперь одного от другого отличить хлопотно будеть. А всё ж таки: у кого ложка серебряная, а у кого бочонок солонины да сала брус; один «исусик», а другой – барыга. Усатый казак ощупал так, что рёбра теперича ноют. Так и от Липы дождался: сунула кулаком в нос: не лапай. Слава Бога – в храме, слава чёрта – в сраме. Ох, бяжала после… Всё в низинку, в низинку, к речке по льду, боялась, расшибстись.

Кажный день с базару прилетаить нехорошая весть: то в одном зажимають, то в ином. Всё ждёшь послабленья, а нету яво. Несгода. Ну, нас пока Бог миловал. А послушаешь людей, мокрым под шубейкой сделаешься, в мороз-то.

Всё хоронють, хоронють.

Сказывают, Аркашку рыжего, сына чеботарей, зацапали. Он под видом торговли чинёными сапогами всхотел спекульнуть спиртом, аж на три мильона. Ну и заарестован вмиг. Миррка, говорят, на свиданки в бывшие «Титы» не ходить, передач не носить, хоть ихние казармы «титовские» и неподалёку перевели. Дарка лицом просветлел. Намедни с Мирркой пилил сосну двуручкой. Козлы наши сопрёт и назад не поставить. После козлы назад за них, лентяев, тащишь куда положено. Сарай наш, не ихний то сарай. Швецы обратно козлы беруть, обратно под окном бросають. И уступать ехидинам не к месту. Миррка пилить, раскраснеется вся, разрумянится, смехом деланным заливается, аж противно… Видно же, для кого старается. А его и дома-то нет. Спектакля, как есть, спектакля.

Говорят, вышел декрет о запасах сахара и муки.

Припрятать мучицу придётся, не то изымуть. К тому же, на рынке испужались декрету о мебели. Слыхать, могуть и по домам ходить, стулья считать. Люди бедуют, куда стулья девать. Не лишние, нет, на дрова же держат, на крайний день. Бельевую повинность вводят. Житяли в местный совет сами обязаны излишки снясти. На базаре учили, нового не несите, купите у старьёвщика за гроши, ношеное сдавайте. Как своим про то сказывать? Ведь не согласятся чудики через старьёвщика проворачивать. У энтих вечное Прощёное воскресенье. Обман, скажуть. Своё снесуть. А отымать последнее не обман?!

А в храме у нас на крещенской службе особый молебен служили и литургию святого Василия Великаго. Икону праздничную «Крещение Господне» на два дня в храм привозили. Народищу набралось – сердцу радость. И старухи повылазали, по сугробам-то. И помоложе люд дотопал. Не всех заморили, не всех отлучили. Глаза ярче свечей сверкають. Люди смотрели друг на друга, укреплялись. И я смотрела, много ль нас? О. Антоний, настоятель, проповедь читал. Слёзы сами собой шли. И старики плакали на водосвятии. Серебробородые. Всех проняло. Воду Великую по домам разнесли, торопились. Теперь, поди, доберись до дому-то. Где раньше час уходил, нынче два стратишь. А на Великую Воду всего три часа даётся. Дома-то как положено, окропили углы и сколько навечерней воды осталось, припрятали. А пели-то клиросные, знаменным, душевным распевом. До сих пор будто горлицы внутри курлычут.