Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 54)
– «Всякое дыхание да хвалит Господа».
– Древняя?
– Смотрите, фигуры длинные, головы маленькие. Зверьки просто выписаны, будто дитём. Блики короткие, прочерченные. Скорее, конец шестнадцатого. Вот от пыли очищу, сниму закоптелость маленечко, и буду просить благословения о. Антония в храм наш внести.
– Непременно благословит.
– А Вы печальная будто? И гости Вас не развеселили?
– Гостям рада. И Липа наша, похоже, рада. Заметили?
– Заметил. Такой и не видел её никогда.
– А как Филипп Вам?
– С виду разумный хлопец. Колчин приобрёл помощника себе. Одному ему трудно за таким хозяйством присматривать. Пойдёт дело.
– Надеюсь. Не стала я радость Николая Николаича проедать. Но в приюте не будет покою, пока на станции насосной в начальниках Хрящёв ходит.
– Случилось что? Рассказывайте.
Лавр отложил икону в сторону. Встревоженные, оба смотрели друг на друга. В тишине патрон у лампы чуть слышно зудел. Подтянуть надо будет.
Со слов Виты, под вечер в приюте закрутилось быстрое, пяти минут не насчитать, отвратительное, мерзопакостное дело. Едва стало смеркаться, в трудовой школе имени Коминтерна объявилась Дина Таланова. Вита обрадовалась внезапному появлению подруги. Диночка исключительно хороша в шапочке-ток, в шубке с муфтой, впрочем, как всегда. Вита собралась показать школу, но экскурсия не задалась. Дети любопытничали к новому лицу, буквально повисали на руках. Но детей Дина не привечала, попросила перейти куда-нибудь в менее шумное место. Несмеянов к концу дня уехал со службы и кабинет его привычно пустовал, ни в какое время не закрываясь. Поговорили про Диночкину службу в совучреждении, какая с приходом нового начальника, в прямом смысле не взиравшего на лица, внезапно оборвалась. Дина клянет фанатиков и ищет места, где можно хотя бы числиться. Муханов хочет посадить её дома. Обсудили, что Вита с просьбой о фиктивной записи обращаться к
При свете копчушки, горевшей на директорском столе из-за перебоев с электричеством, внезапностью появления в зипуне с козлиной полою, сутулой мощной фигурой, хлынувшим чужим скотным духом вошедший напугал, напомнив врубелевского Пана. Хрящёв, довольный явным испугом девушек, рассмеялся, закурил и обозвал молотилками, видно, пред тем подслушивал в коридоре. Вита пыталась выставить его из кабинета и вообще из приюта ввиду позднего часа и отсутствия заведующего. Хрящёв озлился, плюхнулся в директорское кресло, стряхнул пепел на детские рисунки и заявил, в декабре насосной станцией – «гвоздевым» хозяйством московского узла – будут присвоены бахрушинские флигеля со слесарной мастерской и кузней, а к Рождеству закрыт приютский храм. Вита рассмеялась в физиономию Пана: а к Пасхе тебя самого на водокачке не будет. Сказала и опешила, с чего взяла? Не Хряща испугалась, а самонадеянности, вмешательства в предстоящее, того предстоящего не зная. Хрящёв взбеленился, вскинулся на Виту. В момент Дина встала перед Федькой. Тот напирает, грубо плечом отпихивает незнакомку, как неживую преграду, и дальше прёт на Виту. Диночка, озлившись за встряску, вмиг скидывает царское обаяние и по-кухарски вцепляется обидчику в волосы. От толкотни падает на столе копчушка, масло разливается на детские рисунки и письма, вспыхивает огонь.
Взбесившийся Хрящёв, матерясь, уходит.
Потушив огонь, Вита успокоила Дину, прибралась на столе у
– Пусты ли обещания Хрящёва по поводу приюта?
– Я его давно знаю – не отступится. Низкосортен. Но мы как-то должны расстроить Федькины замыслы. И Колчину сказать надо бы.
– Диночкины идеалы разрушены. Прежде не встречала её красота отпора.
– Хрящ не знает женщины. Он бабу знает. Чего ж на него оглядываться.
– А Липа наша мне свой совет дала, что-то вроде заговора даже. Ты говорит, повернись на восток и желай для лихого человека добра и здоровья, серебра и злата полные короба, а как короба его наполнятся, так он о тебе и позабудет. Ну что Вы смеётесь?
– Милое, милое дитя.
– Как ни смешно, но Липа наша – вызревшее дитя. И даже не дитя вовсе.
– Кто же?
– Да Вы не замечаете?
– Влюбилась?
– Точно.
– Вот тебе и арифметика. И в кого же?
– Да как не видеть такого? В Филиппа!
– По часу знакомства?
– Они прежде знались. И потом у Липы неопровержимые доводы: он к ней во снах приходил.
Тем же вечером в трёхкомнатной квартире верхнего этажа бывшего особняка Бардыгиных – «Дома беседующих змей» – мужчина в парчовом халате, не отвлекаясь на звуки кухни, доходил до входной двери, прилегал к замочной скважине, оглядывал край мозаичного пола, балясины лестницы Гиппиуса и возвращался к окнам. Окна гостиной выходили на парадный вход. По фасадной стороне оконные проёмы обрамляла лепнина, картуши, маскароны, цветочные вазы, обвитые змеями, повёрнутыми голова к голове. В солнечных лучах и лунных бликах их прозрачные хрустальные глаза мерцали зловещим рептилиевым светом. Окна кухни, спальни и будуара выходили в сад над рекою. Голый сад, окруженный чёрной оградой, напоминал зимнее кладбище. В саду разрушался крытый павильон, по старинке называемый местными «дачей Наполеона», но при властвующем порядке пустовавший. Недалеко от посадок и павильона челюстью умершего гигантского животного торчали на открытом месте останки садовой оранжереи, местами растащенной жильцами дома на топку в прошлогоднюю зиму. Ажурная чугунная ограда, проросшая по краям сада слева и справа, сторожила спускавшиеся к водопою на набережную Яузы, под уклон к Басманным улицам, старые парковые посадки. Несколько квартир дома пустовало, а в первый этаж правого крыла недавно вселился Институт экспериментальной биологии, сотрудничавший с Аптекарским огородом.
У прислуги давно готов ужин. Раздать бы, прибраться, да восвояси. Но хозяин не давал знака. А хозяйка вовсе припозднилась в вечер, не годный для прогулок. Нынче метели лютуют. Здесь часто меняют прислугу. Так предупреждал один большой человек, предложивший работу. Ему отказать трудно, он не впервые выручал. Потому приходилось каждый день добираться до Воронцова поля из Левоновой пустоши, что за акведуком. Ухода за двумя, казалось бы, немного, ни детей, ни стариков, но приборки по дому хватало. Потому как дом ихний похож на ярмарку или даже на музей, в каком однажды свезло побывать, там правда всё больше кукол деревянных выставляли и маски, а тут не то часовая мастерская, не то церква, не то галантерейная лавка. И все ихние куранты, склянки, диисусы, консоли протирай и протирай от пыли. Всё орут: репетир не трогай, брегет, осторожней. Лансере, ай-ай. Бенуа, ой-ой-ой. Особо предупредили не трогать чучело болонки с алым бантом на шее. Чучело стоит на гардеробе в будуаре хозяйки. Да кто ж дохлятину станет трогать, гадость несусветную. Зато платят тут сносно. И можно стерпеть, пусть зовут лупорожей турмалайкой. Пускай тешатся.
Мужчина в халате учуял лёгкий женский шаг с самого низу парадного. Сложился в три погибели перед замочной скважиной и разгибался по мере добегания гулкого звука на верхние этажи. За секунду до звонка он распахнул дверь, и сердитая хрупкая ручка повисла в воздухе. Женщина переступила порог, бросила на пол муфту, скинула шубку на руки встречавшему и, не снимая сапожек и шапки-ток, всхлипывая, промчалась к себе в будуар. Мужчина перекинул шубу на руки кухарке и поспешил в комнаты. Турмалайка снова не успела спросить, подавать ли ужин.
Спустя четверть часа отужинали с вином, причем в полном молчании. Когда Турмалайка отгремела посудой и отпросилась до завтра, прихватив под мышкой буженину в тряпице, тогда вышел разговор. Мужчина, заглянув женщине в лицо, прочёл настроение по припухшим глазам и носику, капризной линии губ. Теперь выжидал минуты перемены, когда его Гайде снизойдёт. Но Гайде, гадина, гадина, нарочно мучала, нарочно тянула. А как возлегла на белой медвежьей шкуре в дезабилье возле жаркого мавританского камина, то соблаговолила заговорить. Он робко присел в ногах, прикурил пахитоску и протянул ей вместе с медной пепельницей-коброй с распущенным загривком-капюшоном.
–
Вот как? Уже знает.
– Не может быть! Как они так с ним?!
– Муханов, куда он теперь? Из управляющих в дёгтякуры?