Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 137)
Бывает, ночное ненастье, совершенно безысходное, обрекающее, ветхозаветное, буквально одномоментно, непреодолимым восходом сменяется на яркий, прозрачный, живительной силы день, и наутро не остаётся следа от мокреди, хмури, отчаяния ночи. Душа, придавленная в чёрный час тьмой и мукой, с рассветом распрямляется, окрыляется, восстаёт, дышит пространством. А то пространство необъятной громадой бездонного, без весу, чистого,
Первым на палубу выбрался Лавр.
Не спалось, ноги скрюченные затекли. А за ним следом приплёлся Толик, неумытый, сонный личиком, жадно озирающийся по сторонам. Тепло, но не знойно. И оба стояли, поражённые громадой воздуха и простора. Толик взволнован пароходом, звуками палубы, командами капитана и боцманмата, сигналами встречного речного перевоза, расплывшегося над водою с берега благовеста, из стоящей в едва распустившейся дубраве церквушки.
– Что брат, мощь?
– Силища.
Лаврик радовался мальчишечьей восторженности. Колоссальная животворящая разнообразность окружающего поражала и его, взрослого. Немного отвлекали громкие пассажиры верхней палубы, замёрзшие ночью и с прекращением дождя снующие вдоль борта, согревающиеся движением и разговором. Без них бы лучше, совершенней, тише сердцу. Но мир Божий не одному ценителю красоты создан, он принадлежит и тому, кто красоты не замечает. И страшно видеть благодатное совершенство, заливные луга по низкому берегу, зелёно-молочный кустарник по высокому, лимонного сока солнце, безмятежное голубой воды небо, а рядом с совершенством – чёрно-серую массу измождённых человеков, на время приободрившихся, обманутых свободой реки, но голодных, трясущихся за свои узлы, корзинки, деревянные чемоданчики – за последнее, чем выжить. За сидор вцепятся и лицами свирепыми в мир глядят. Про такого скажешь, у последней черты человек, умереть готов за поклажу. Все захлебнулись гнусностью и бедами. Голод прёт, да никак не остановится. А прорва неживого всё требует новых жертв.
По берегам, навстречу пароходишку, проплывали ельник, березовая роща, пыльцовые поляны жёлтого первоцвета, мельница, часовня. Острозубый частокол деревьев, обновлённых ливнями, напоминал храм, монастырь с островерхими куполами, голубец староверский. Спускались по теченью, а, казалось, большая вода реки наплывает, вознося кораблик на гребень волны. Леса ожили, обсохнув. Небо, воды, птицы, люди, берега возникали как свидетели и вестники обещанного Воскресения.
– Гляди, баржа! То и дело снуют.
– Что ты, против прежнего оживления это вовсе и не движение.
Потом и Вита вышла, прибранная, свежая, с виноватым взглядом за вчерашнюю резкость. Толик повёл её показывать пароходное хозяйство, нахватав от матросов и взахлёб повторяя разные
Ровно в полдень, когда солнце, заявляя права на лето, пекло нещадно и истово, «фильянчик» пришвартовался к «Тихим пристаням». Народ бывалый выскочил на дощатую пристань, не теряя ни минуты из получаса остановки, и толпой ломанул влево к сельской воскресной ярмарке. Впервые плывшие засомневались, выбирая между шумным базаром и прогулкой по земле, без качки, в ближайшем лесочке. Справа от причала вальсировала на лёгком ветру белоствольная берёзовая роща. Липа наотрез отказалась сходить на берег и оставлять вещи без присмотра. А Толик увидал две чудные, кривые берёзки над крутым обрывом: одна обнимала другую, как бы усадив на колено. Мальчик потащил к обрыву Виту. За ними и Лавр поспешил.
Грациозную тонкоствольную рощицу обступил полукруг молодого низкорослого ельника, укоренившегося на песчаной почве. Толик с весёлым страхом пролез по стволу по-над обрывом и уселся на «кривулю», зависнув в воздухе как на летящих качелях. Вита боялась высоты и за ребёнка боялась, мальчик звал её и шутил над взрослым страхом. Они вдвоём смеялись радостно и довольно, словно третий им лишний. А Лавр упивался видом скинувшей обычную озабоченность и серьёзность Виты. Остросамолюбивая, страдающая несправедливостью жизни, чересчур честная, не имеющая ни малейшей хитрости девушка. Из тех, кто любит преодолевать. Сколько он ждал, когда Вита вот так легко станет улыбаться, вернётся к шалостям, скинет груз измучившего её нутро девятнадцатого года. Трепетание его нежности, сдерживаемое при их съёженной жизни в городе, тут на воле, ослушавшись, вырвалось. Оно изливалось в волнении сердца, без примеси чего-либо мутного и скабрезного. Лавр собрал в охапку ландыши и понёс их девушке, окликающей Толика. Мальчуган убежал вглубь рощи, нашёл себе новое занятие – муравейник в раскрошившемся пне.
Лавр и Вита стояли на краю обрыва, прижавшись спинами к одному стволу, и одновременно почувствовали, сейчас минута самого главного, ради чего и стоит жить.
– Почти год хочу сказать. Я нашёл тебя. Я нашёл тебяяяя….
Крик Лавра совпал с гудком идущей против теченья, натужно вспенивающей воду баржи. Лавр развернулся и обнял тугой ствол за спиной девушки. Их глаза так сблизились, что показалось, солнечное затмение наступило: всюду всё померкло, а за чёрным стёклышком только и горят что глаза-солнца. И мир умолк, стих. И тишина осела. И березняк почернел.
– Я не хотел насильно вызывать тебя на объяснение. Не смел… принуждать.
– Я бы сама ни за что…
– Никогда?
– Никогда.
– Я знал, должен сказать первым. Сегодня слишком определённо почувствовал – скажу.
– Сегодня? Что за день сегодня?
– Воскресенье.
– Я ничего не вижу, только твои глаза. И ничего не слышу, кроме твоих слов. Даже себя. Я будто эхо.
– Сколько раз мы говорили о пустяках. Нет, даже больше о вещах серьёзных. И я благодарен тебе за каждый наш разговор. Хоть ни слова не проронили о том, что давно живёт между нами.
– Но всё, что было и есть – всё хорошо, да?
– Я впервые говорю тебе ты.
– И я тебе.
– Я сплету тебе венок.
– Из ландышей не плетут венков.
– Я сплету.
Осторожными, внимательными касаниями юноша стал расставлять столбиками в распушившихся после дождя кудрях Виты кисточки белых ландышей. В ладонях девушки оставалось всё меньше цветов, в волосах прорастал полукруг веночка.
– Пароход уходит! – Толик подскочил к изломанным березам, и тут донёсся сердитый сигнал «фильянчика». – Якоря выбирают!
Хохоча, бежали втроём по песку что есть силы. Держались за руки. Бубенчики ландышей дрожали в волосах девушки, но не выпадали. «А от Бармина-то поклониться?!». Когда влетели на трап и закачались между водой и сушей, Вита где-то над макушкой услыхала еле-еле слышное: я люблю тебя. На пароходе Лавр уже руки Виты не отпускал. Беспокоившаяся Липа приготовила им выговор. Но через ландыши угадала, и встретила своих чудиков радостью, какая всё-всё разом прочла на смущённых лицах и оправдала, и простила, и приняла.
Вечером снова остались вдвоём на открытой верхней палубе, где народу всё меньше с каждой остановкой на пути.
– Уснул пароходик.
– В дождь хорошо спится.
– Звёзд не видать.
– Вон одна. Низко.
– Это не звезда. Должно, баржа навстречу идёт. Или трамвайчик на Москву.
– Я столько раз там, в городе, в твоём доме ложилась спать с мыслью, что ничего у нас не будет.
– А я верил и знал.
– И ширила глаза в темноту. И не давала себе заснуть… Всё хотелось больше побыть с тобой, хоть в мыслях. Там, в твоём кабинете, где ты над иконой корпишь…над сундучком двоежирным…
– Я много раз представлял, как это будет.
– Так и вышло?
– Нет, не так. Не ждал, что поедешь. Ты молчала.
– В молчании у девушки много всего написано.
– Озябла?
Прощались на палубе под светом корабельной лампы. Ветер гнал в укрытие.
– Не верил, что могу полюбиться тебе. Что во мне?
– А я ревновала к другой.
– Столько раз мы расходились по две стороны зала.
– Оба сердились.
– И оба ждали. Те неприкаянные ночи кончились.
Прощались в дверях каюты. Шептали.
– Мне казалось, надо уйти. Съехать.
– Не пустил бы. Останусь без тебя – растеряю силы.
И возле койки Толика прощались. Всё не могли расстаться.
– Не хотела мешать. Поначалу. А потом всё про нас знала.
– Не смог бы один.
Мальчик вдруг всхлипнул; тогда только двое расцепили руки.
Вторая ночь на корабле прошла стремительней: едва укрылся курткой, как река темнотой, вот и утро в разгаре. У счастья бешеная скорость. Вот и всё, вот и произошло, во что верилось и что ждалось. А главного всё равно не передать, главное на кончиках пальцев, на губах, на сердце. Лавр гнал время. Не мог дождаться подъёма девушек, увидеть в родных глазах одной из них подтверждение счастия, прерванного часами сна. Как сдружились девочки, Вита не верховодит, а нежно голубит младшую. А Липа – хороший друг и товарищ в горе, и в счастье, где подчинится, где на своём настоит. Сколько скрытой любви заложено в их простых отношениях. Намного позже других стали ему известны обстоятельства, и та решимость Виты, с какой она, по сути в одиночку, подалась на розыски сослуживца отца по тюремным присутствиям. Даёт ли ей внутреннюю неуходящую свободу – вера? Или собственное, от рождения, желание высвобождения не позволяет оставить в несвободе другого человека, не попытаться, не предпринять возможное к его спасению. Риск собственной жизнью не остановил. И лишь высшее покровительство сберегло.