Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 106)
– Прощай, милая.
– Прощай-прощай.
Поцеловались. Едва Липа, крадучись, выбралась из лунной Костиной комнаты в темень прихожей, как за руку её перехватила крепкая рука и потянула в сторону. Липа вскрикнуть хотела, да шёпот услыхала: «Ясырь моя». Девушку уверенно затащили в маленькое помещение с крохотным оконцем под потолочной балкой.
– Хвилипп, ты ли? Разбойничаешь как Кудеяр…
– Садись вот сюда. Здесь скамеечка низенькая.
Филипп на пол опустился у ног девушки. Руки не отпускал.
– Где мы? – Липа шептала еле слышно и, казалось, шёпот заглушают удары сердца под блузкой.
– Закут, – так же шёпотом отвечал Гора.
– Чулан?
– Ты не сердишься на меня?
– Серчаю маленько.
– Сам не знаю, чего нашло: на людях дразнить. Прости. Я ведь подаренье тебе принёс.
Руки парня обвились вокруг Липиной шеи. Он надевал то ли бусы, то ли цепочку и замешкался чуть больше, чем требовалось времени застегнуть замочек.
– Что это? – Липа ладонью провела по ключицам. Под ладошкой перекатывались и позвякивали холодные бусины, колечки, монеты.
– Монисто. Тут темно. Я расскажу тебе. Здесь красные ягоды, здесь жемчуг, здесь червонцы, а тут… – Филипп одёрнул руку.
– Чего тут?
– Тут вниз крест серебряный.
– Денег извод…
– Не нравится?
– Нравится, что ты.
– Знаешь когда парень девушке монисто дарит?
– …Кх…Ккогда?.. – Липин голос осип до хрипа.
– Когда хочет девушке глаза открыть.
– А она незрячая, что ли?
– Зрячая. Но, бывает, не видит. Вот как ты.
– Я не слепая, чай.
– Так что ж не видишь?
– Что не вижу?
– Люба ты мне!
– ….
– Чего молчишь?
– Я не молчу.
– Замечала?
– Догадалась.
– А ты? Хоть немного…
– Ну, немного
– Ясырь моя, увезу тебя к себе в станицу. Поедешь?
– Теперича?
– …Смешная ты. Куда же сейчас? Как подрастёшь.
– И свадьба будет?
– Будет.
– И венчаться?
– А как без Бога-то?
– И платье подвенечное?
– Какое захочешь.
– Нынче свадьбы отменены. Не хочу, как Миррка в штанах и телогрейке.
– Мы же не комсомольцы. Пойдёшь за меня?
– Пойду. А Виту и Лавра в дружки, да?
– Да.
– А тебе вот предсказание вышло «бойся девичьих глаз».
Филипп рассмеялся.
– Тише, тише.
– У тебя глаза красивые, как у казачки. Таких разве боятся? У Вуленьки таки ж глаза, утонуть можно. Я тебе всё, всё покажу. Станицу, луга, речку. Там синь у нас, всё синё, синё…
– А Вуленька хто?
– Сестрица моя. Младшая.
– Ты что это… Не балуй!
– Да я ничего вовсе. Сама же целовала меня.
– Когда-т целовала?
– На крыльце.
– А ну, осади. Меня тётенька ждёть.
Липа пихнула Гору в плечо и вспорхнула с низкой скамеечки.
До Виты в Костиной комнате донёсся мужской смех, разговор двоих, потом грохот, упало что-то веское в медный таз и будто отдалось в мембрану тимпана. Заскрипела дверь. Совсем рядом. Привстала: кто здесь? Мушка ровно дышит, должно быть, видит сны о сцене – разжалованная актриса. Лунный свет серебрится на поверхностях. За другой стенкой, где, кажется, комната профессора, раздаются монотонные шаги. Могут ли люди сейчас спать? Спит ли Лавр? Какая странность вышла с его подарком. Как пели славно! Кажется, в ней до сих пор бродит, пульсирует его голос, проникает во все уголки обмякшего тела. Стало вдруг стыдно, натянула задравшуюся сорочку до пят и коленки поджала, обхватив руками. И вспомнилась его робкая рассеянная рука, находившая ненарочно её руку там, за столом, и тут же отдёрнутая в сторону. Какие счастливые Мушка и Костик. Счастлива ли Диночка, так решительно порвавшая с родным городом? Умчала её вспыхнувшая, исполненная риска любовь, неисключающая вероятности трагедии или внезапной победы, дай Бог, настоящая. Напрасно Филипп дразнит Липу прилюдно. Будто стыдится своих чувств к девочке. В том малодушие проглядывает. Как Мирра на комсомольскую Пасху решилась? Неужто кому-то нормой – Бога попирать? Твоё наивное изумление вырастает из незнания психологии другого человека, нового человека. Да, разные у нас праздники. В годовщину их революции и носа не хотелось из дома высовывать. Что с Сиверсом? Странная судьба, возникнуть, как видение, как вестник счастья, как стражник горя, и исчезнуть, словно вымысел. Не было никакого Сиверса. Ведь всего одна ночь-исповедь. А после – ничего. Но Толик ведь есть, сын своего отца. Вот нет папы, но в тебе живёт сосущее чувство тоски и виноватости. И от незнания даты смерти гнетёт вопрос: не делала ли ты какой глупости в тот день и тот час, не слишком ли веселилась. Отчего в дрёме всегда так сумбурны мысли? С одного на другое, с одного на другое. Кто же там ходит за стенкой? Кому не спится, как и ей?
В комнате у профессора действительно не спали.
Леонтий Петрович в бязевом халате и с зажжённой свечой в руках прохаживался от двери до окна. И Колчину не спалось. Хмель прошёл, увели, уложили, молокососы, решили, что пьян. Он крепок и вынослив, пусть и не молод, не так силён, как они. Разве что, бражное не часто принимает во времена скупые и хмурые, от того и захмелел скоро.
– Ты не рад, что ли, Леонтий, за сына?