18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Габриэль Сегула – Тайна ежевичного пирога (страница 4)

18

Почти минуту они сидели молча, глядя на запертую калитку. Вероника слышала собственное дыхание – слишком громкое в этой ватной тишине, и нервный, сухой ритм маминых пальцев по рулю.

– Ну что, – выдохнула Анна таким голосом, каким, наверное, говорят «приступим к ампутации». – Пошли.

Она первой открыла дверцу, и холодный воздух ворвался в салон.

Вероника открыла свою. В лицо ударил сырой, прохладный воздух: пахло землей, увядающей травой и... ежевикой. Даже отсюда, от калитки, чувствовался тот самый, бабушкин, терпкий сладковатый запах. Она медленно вышла, и ноги сами понесли к калитке. Рука потянулась к замку: тяжелому, амбарному, с ржавчиной на дужке.

– Ключ у меня в сумке, – сказала мать сзади. – Нашла. Пошли уже скорей.

В доме пахло сыростью и запустением. Не прошло и месяца с тех пор, как здесь кто-то жил, но воздух уже успел стать тяжелым и неподвижным. Он стоял слоями, будто вода в стоячем пруду, и Веронике показалось, что она физически чувствует, как приходится раздвигать этот воздух плечами, чтобы пройти.

В сенях было темно, свет едва проникал сквозь запыленное окошко над входом. Пахло деревом, старой одеждой и чем-то неуловимо бабушкиным. Может, той самой мятой, что сушилась пучками под потолком каждое лето. Вероника провела рукой по стене, нащупывая знакомый выступ, и на мгновение закрыла глаза. Столько раз она вбегала сюда с мороза, снимала куртку, вешала на тот самый крючок и кричала: «Бабуль, я приехала!»

Тишина не ответила.

Она медленно прошла дальше и застыла на пороге кухни.

Казалось, что время здесь не просто остановилось, а застыло, словно кто-то заморозил его. Вот бабушкин стол, все еще накрытый клеенкой в мелкий цветочек. Вероника помнила ее с раннего детства: на ней уже тогда были протертые до дыр места, где бабушка резала хлеб, и следы от горячих кастрюль. Бабушка отказывалась менять клеенку, говоря: «Она еще послужит, чего добру пропадать-то».

И лавка, на которой всегда лежала подушка-думка. Бабушка называла ее «думкой» и сама набивала пером, когда Вероника была еще маленькой. «На думке хорошо думается», – часто приговаривала она. Вероника столько раз сидела на этой лавке, болтая ногами, пока бабушка хлопотала у печи, слушала сказки и плакала в эту подушку, когда было обидно.

А в углу притаилась печь: огромная, белая, занимавшая полкухни. Та самая, в которой пеклись пироги.

Вероника вдруг отчетливо увидела бабушку: вот она стоит у печи, приоткрыв заслонку, и свет от огня играет на ее лице, делая морщины глубже, а глаза – моложе. Бабушка всегда говорила: «Печь – душа дома. Пока жива печь, жив и дом».

Печь была непривычно холодной.

Вероника подошла ближе и провела рукой по прохладному боку. Побелка чуть шершавила ладонь, кое-где отвалилась мелкими чешуйками. Точно так же, как это обычно делала бабушка, что Вероника видела уже тысячи раз. Бабушка гладила печь, когда задумывалась о чем-то, ждала новостей или просто стояла и отдыхала после стряпни. «Здоровайся с печкой, внучка, – учила она. – Она живая».

Неожиданно для себя девушка всхлипнула. Звук вырвался сам, против воли. Слезы хлынули внезапно, и Вероника закусила губу, пытаясь их остановить, но было уже поздно. Она прижалась лбом к холодному боку печи и затряслась в беззвучных рыданиях. Печь молчала. Она больше не грела. Никого.

– Вероника, только давай без истерик, пожалуйста, – донеслось из сеней.

Голос матери ворвался в тишину, как резкий порыв холодного ветра. Вероника вздрогнула, выпрямилась и быстро вытерла щеки ладонями. Слезы все еще текли, но она сдерживала их, заставляла себя успокоиться.

Анна как раз заканчивала заносить сумки. Она вошла в кухню, громыхая пакетами, и остановилась, окидывая помещение хозяйским, оценивающим взглядом. Вероника отчетливо видела этот взгляд: мать уже в уме прикидывала, что можно пристроить, что выбросить, а что «оставить в гараже, если найдется место».

– Мы здесь на два дня, максимум три, – заговорила Анна, ставя сумки на бабушкину лавку. Ту, на которой лежала думка. – Нам нужно успеть перебрать вещи: что оставить, что выкинуть, а что забрать с собой. Риелтор сказал, что с мебелью будет проще продать дом. Но всякое старье... – Она повела носом, словно принюхиваясь к запаху сырости. – Надо бы проветрить. И протопить, наверное. Затхлость какая-то.

– Это вовсе не старье, – тихо сказала Вероника, не оборачиваясь. Она все еще стояла у печи, ее рука лежала на холодном боку. – Это бабушкина жизнь.

Анна вздохнула. Глубоко и тяжело, как обычно вздыхают люди, которые очень устали и совсем не хотят спорить. Вероника услышала, как скрипнула лавка под матерью и зашуршала клеенка. Анна присела на край.

– Вероника, – голос матери неожиданно смягчился, и в нем появились усталые, почти извиняющиеся нотки. – Я понимаю. Правда, понимаю. Я знаю, что ты привязана: к бабушке, дому, памяти о ней. Ко всему этому. – Анна раскинула руки, обводя кухню. – Но пойми и ты меня: в городе у меня хорошая работа, но также и ипотека с кредитом за машину. Мы с тобой и так живем не роскошно. Иногда вообще еле концы с концами сводим. Я не могу содержать еще и этот дом. Его продажа нас выручит. Хотя бы погасим часть кредита или ипотеки. Ты же хочешь, чтобы у нас было нормальное жилье? И чтобы не бояться, что завтра банк отберет у нас квартиру?

Вероника молчала. Она смотрела на свои пальцы, лежащие на белой поверхности печи. Холод пробирался сквозь кожу, поднимаясь выше.

– А бабушкина жизнь... – Анна сделала паузу, и Вероника услышала, как мать тоже, кажется, пытается справиться с голосом. – Она здесь, – женщина прижала руку к груди. – А не в этих старых стенах и половицах. И уж тем более не в том старом хламе, который мы за два дня не вывезем, даже если очень захотим. Мы возьмем самое дорогое. Фотографии. Ее дневники, если найдутся. Посуду какую-нибудь. А остальное... пусть достанется новым хозяевам. Им это будет нужнее.

Вероника не произнесла ни слова. Она никогда не умела спорить с матерью, ведь та всегда говорила так убедительно, правильно и по-взрослому. Анна всегда знала, как лучше, стойко держала удар и тянула их обеих столько лет, сколько Вероника себя помнила. Мать никогда не жаловалась, не ныла и не позволяла себе слабости.

Именно поэтому Вероника не могла ей возразить. Потому что мать была права. Рационально, по-взрослому, по-честному – права.

Но почему-то внутри что-то упрямо сжималось в комок и не желало соглашаться.

Она вспомнила, как бабушка рассказывала, что эту лавку делал ее прадед. Что на ней сидели все: дед, когда свататься пришел, мать, когда маленькой была, да и сама Вероника, когда первый раз ложку в руку взяла. А клеенка эта – подарок от какой-то давней родственницы, которую никто уже и не помнит, но память осталась.

Можно ли выбросить память? Или продать жизнь в виде квадратных метров, сказав: «Она здесь», прижимая руку к груди, но оставляя за дверями все, что эту самую жизнь и составляло?

– Я поняла, – тихо сказала Вероника. Голос прозвучал глухо, почти безжизненно. – Хорошо, мам. Как скажешь.

Она не обернулась, продолжая смотреть на печь. Холодную и мертвую печь, что больше никогда уже не испечет пирог.

Анна посидела еще немного, потом встала, лавка скрипнула.

– Я пойду в спальню, – сказала она уже деловым тоном. – Отнесу сумки с вещами, а потом займусь продуктами. Ты пока... осмотрись. Может, найдешь что-то важное. Только давай без слез, ладно? Нам еще работать и работать.

Шаги затихли в сенях, хлопнула дверь спальни.

Вероника осталась одна.

Она медленно опустилась на лавку с думкой. Провела рукой по выцветшей наволочке, прижала подушку к груди. От нее все еще пахло бабушкой. Чуть-чуть, едва уловимо: мятой, пирогами, старостью и добротой.

Слезы потекли снова, но теперь Вероника даже не пыталась их сдерживать. Она сидела, прижимая к себе бабушкину думку, и плакала. Беззвучно, горько и по-детски.

Печь молчала.

Осень стучалась в закрытые ставни.

Где-то в палисаднике дозревала последняя ежевика.

Вероника встала с лавки и направилась в свою комнату. Ноги сами понесли по скрипучим половицам, мимо старого шифоньера, вешалки с бабушкиными фартуками и двери в горницу, куда заходить пока не хотелось. Туда, где всегда было ее место.

Маленькая комнатка с окном в сад. Здесь все осталось по-прежнему.

Узкая кровать с горой подушек. Бабушка считала, что спать на низком вредно, и натаскивала их столько, что Вероника почти сидела ночами, но возражать не смела: бабушка лучше знала. Подушки были разными: пуховыми, перьевыми, в ситцевых наволочках, которые пахли летом и солнцем даже сейчас, когда за окном вовсю заявляла свои права осень.

Этажерка с книжками, напоминающая раскидистое дерево. Сколько раз Вероника переставляла эти книги, протирала пыль, перечитывала названия на корешках. Тут было все: от потрепанного тома Дюма до сборника советских сказок, от школьных учебников, оставленных еще матерью, до тонких брошюрок с рецептами, которые бабушка выписывала из журнала «Работница». Этажерка тихо поскрипывала, когда к ней прикасались. Старая и рассохшаяся, но такая любимая.

А на подоконнике все так же стоял засохший цветок в горшке. Фиалка. Когда-то это был пышный кустик с нежными фиолетовыми цветочками. Вероника хорошо помнила, как поливала его прошлым летом. Бабушка тогда сидела на табуретке, грела спину на солнышке и сказала: «Ты его поливаешь, а он тебе цветет. все живое любит заботу. И цветы, и люди».