Габриэль Сегула – Мы прокляты (страница 16)
Эти слова, наполненные нежностью и надеждой, повисли в воздухе кабинета горьким упреком. Они были написаны человеком, который мечтал о тихом семейном счастье, уютном доме и вишневом дереве. Человеком, что еще не стал пленником проклятия и не начал вычеркивать свое имя из памяти мира.
В этих строках, проступивших из небытия, была не просто тоска, а предсмертная записка той личности, что когда-то звалась любящим мужем, мечтателем и строителем дома с вишневым деревом. Той личности, которую вскоре должно было поглотить и перемолоть проклятие, породив на ее месте бездушного призрака.
Внизу, в самом углу, где обычно ставят подпись, давление пера оказалось особенно сильным, почти яростным, но в этой ярости не было гнева, а всего лишь отчаянное желание навеки впечатать в страницу саму свою сущность, оставить материальное доказательство того, что он был реальным человеком и существовал. Из глубины бумаги, будто сквозь толщу лет и страданий, проступили два инициала, выведенные с элегантностью, уверенностью и нежностью, которые так чудовищно и невыносимо контрастировали с исступленными, разорванными записями на последующих страницах дневника: Б. Ф.
Мигель и Тьяго медленно, едва ли не против воли, подняли головы и переглянулись. В наступившей тишине можно было услышать, как остывает чай в разлитой луже и бьются их сердца: тяжело и гулко. Эта тишина стала более красноречивой, чем любой крик. Она была полной переоценкой всего, что они знали до этого момента.
Б. Ф. – это не просто капитан-призрак и даже не мифический злодей из матросских баек, проклятый на вечное плавание, а самый настоящий человек. Из плоти и крови. Молодой, пылкий и безумно влюбленный. Человек, который носил у сердца локон возлюбленной, строил планы на будущее, сажал вишневые деревья в саду своего амстердамского дома и с непоколебимой верой писал, что его любовь сильнее самой смерти.
И самое ужасное заключалось в том, что в каком-то смысле он оказался прав. Его любовь пережила его самого. Но не как светлая память, а как вечная, незаживающая рана в самой реальности, как топливо для того голодного паразита, в которого он превратился. Они смотрели не на легенду. Они смотрели на трагедию.
– Это не просто любовное письмо, – сказал Тьяго. Его голос, тихий и надтреснутый, с трудом пробивался сквозь оцепенение, повисшее в комнате. Он смотрел на проступившие строки не как на исторический артефакт, а как на крик души, застывший во времени. – Это… его якорь. Последняя попытка остаться человеком в этом чудовищном плавании. То, за что он цеплялся, когда все остальное уже начало рушиться.
Мигель медленно кивнул, его взгляд был прикован к инициалам, выведенным с такой нежностью.
– …и то, что он, возможно, так и не успел отправить, – его голос прозвучал глухо, будто доносился из склепа. – Письмо, которое должно было стать символом его возвращения. Обещание, которое он так и не сдержал. – Он поднял глаза на Тьяго, и в них вспыхнуло леденящее, окончательное понимание, переворачивающее всю легенду с ног на голову. – Проклятие «Летучего Голландца» … Оно не в том, что он не может пристать к берегу. Оно в том, что он не может вернуться к ней. Не к дому, не к Амстердаму, а к той, что ждала его. К Элизабет. Его вечное плавание – это не наказание, а невозможность доставить это письмо. Он не просто так плавает. Он вечно пытается завершить тот последний, самый важный рейс домой, к любви, которую оставил в прошлом. Именно эта попытка и есть его персональный ад.
Оба они понимали, с какой чудовищной находкой только что столкнулись. Это была уже не просто историческая реликвия или личные записи капитана. Они нашли болевую точку всей легенды, самую уязвимую и незаживающую струну в душе того, кто уже успел стать мифом. Этот хрупкий клочок бумаги, пропитанный тоской, стал ключом не только к разгадке проклятия, но и к самому проклятому – тому, что когда-то давно было человеческим сердцем.
Цунами новых, мучительных вопросов обрушилось на них, не имея ответов. Что случилось с Элизабет? Дождалась ли она? Умерла ли с его именем на устах или, отчаявшись, вышла замуж за другого? Почему это письмо и эта клятва вернуться так и не были отправлены? Была ли ее потеря той страшной ценой, которую он в итоге заплатил за свою фатальную одержимость «Вратами» и скоростью? Или, быть может, все было наоборот: именно его отчаянная попытка нарушить данный обет, вернуться к ней любой ценой и привела к тому, что он навлек на себя гнев сил, которые человеку лучше не тревожить?
А самое главное и пугающее: что же это за сила такая, что заставила его взять перо и с такой животной яростью вычеркнуть саму память о себе, своем имени и нежной любви? Что должно было случиться, чтобы человек люто возненавидел и пытался уничтожить все, что делало его человеком?
Мигель медленно отодвинул лупу в сторону. Стекло, искажавшее реальность, перестало быть нужным. Теперь он смотрел прямо на проступившие инициалы «Б.Ф.». И ему казалось, что он смотрит в самое сердце бури, в эпицентр вечного, немого страдания, что вот уже четыре столетия бушует в тумане у Назарского каньона.
Они держали в руках уже не дневник, а исповедь души, разорванной между любовью и безумием, между домом и бездной. Теперь они должны прочесть ее до конца, чтобы понять последний, самый важный вопрос: была ли эта любовь его единственным спасением, маяком, который он в итоге потушил своими собственными руками?.. Или она стала тем самым топором, что навсегда отрубил его от мира живых, превратив в вечного пленника собственного разбитого сердца?
Глава 12. Скрещение путей
– Мигель… – голос Тьяго сорвался, превратившись в хриплый выдох. Он резко отшатнулся от стола, будто от прикосновения раскаленного металла, и его стул с противным скрипом отъехал назад. Его глаза, все еще несущие в себе влажный, белесый отблеск того каньонного тумана, были расширены и полны странной смеси: ошеломления от внезапного воспоминания и ужасающей, как нежданный удар под дых, догадки. – Я… я вспомнил. Ясно вспомнил, где именно видел этот почерк. Не просто случайные пометки на полях в книге у деда… а сами эти буквы. Этот уникальный способ выводить строчную «к»: с таким яростным, рваным хвостом, как будто пером не писали, а царапали бумагу, пытаясь ее вспороть… Я видел это раньше.
Мигель застыл, обратившись в каменную статую. Дыхание резко застряло в горле. Взгляд, острый, пронзительный и неожиданно безжалостный, устремился на Тьяго, не просто выжидая, а буквально вытягивая из него следующее слово силой воли. Воздух в запыленном кабинете внезапно сгустился, став вязким и тяжелым, будто свинец, в те самые неподвижные и душные мгновения перед тем, как небо разверзается бушующим ураганом.
– Книга твоего деда… – выдохнул Мигель. В его голосе не было вопроса, а лишь леденящее подтверждение собственной догадки. – Та самая, что с засушенными листьями вместо закладок?
Тьяго медленно, будто каждое движение давалось ему огромным усилием, провел ладонью по лицу, смахивая невидимую пелену усталости и, возможно, пытаясь стереть проступающий образ из недр памяти.
– Да, – его голос звучал глухо и безжизненно. – Та самая. В детстве… я любил ее листать. Рассматривать чертежи старых судов, парусов… И там, в разделе о флейтах… кто-то сделал пометки на полях. – Он замолчал, уставившись в пустоту, но видя не кабинет, а пожелтевшие страницы из далекого прошлого. – Такие же… резкие. Рваные. Словно не писали, а практически вырезали ножом. Я тогда, ребенком, подумал, что это кто-то просто злился. Там были буквы… и какая-то дата. Но вся в кляксах… – Он сглотнул, и его голос резко сорвался на шепот, – …как будто ее не просто замазали, а буквально пытались стереть со страницы. Словно это было самым страшным, что только можно было написать.