18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Габриэль Маркес – Скандал столетия (страница 49)

18

Требуется писатель

Меня часто спрашивают, что мне больше всего в жизни нужно, и каждый раз я отвечаю совершенно искренне: «Писатель». Ответ не так глуп, как кажется. Если бы когда-нибудь я столкнулся с неотложной необходимостью сочинить к вечеру рассказ такого-то объема, то обратился бы к своим несчетным заметкам и, уверен, поспел к сроку. Может быть, рассказ этот был бы из рук вон плох, но обязательство было бы выполнено, а в конце концов, не это ли главное в приведенном мною кошмарном примере? Зато я не могу с ходу смастерить поздравительную телеграмму или письмо с выражением соболезнования, а должен целую неделю корячиться. И вот для этих нежеланных обязательств – а их и им подобных в нашей жизни хватает – большинство известных мне писателей хотели бы прибегнуть к добросовестным услугам других писателей. Вот эти мои еженедельные колонки, которым как раз в эти октябрьские дни исполнятся два года одиночества, – это прекрасный тест на почти варварское чувство профессионального достоинства. Я только раз не появился на этой газетной полосе, да и то – не по своей вине, а из-за технического сбоя, случившегося в последнюю минуту. Я сочиняю их по средам с девяти до трех с той же охотой, с той же ответственностью, с той же радостью и – довольно часто – с тем же вдохновением, с какими работал бы над каким-нибудь шедевром. Если у меня нет четко определенной темы, я плохо сплю в ночь на четверг, однако опыт учит, что драма разрешится сама собой во сне и выльется на бумагу в ту минуту, как я усядусь за письменный стол. Впрочем, у меня всегда в запасе имеются несколько заранее обдуманных тем, и я постепенно собираю и упорядочиваю данные из разных источников, тщательнейшим образом проверяю их, потому что есть ощущение, что к моим просчетам и ошибкам читатели будут не так снисходительны, как к другому писателю, которого мне так не хватает. Моя ближайшая цель – чему-нибудь научить обычных читателей, ибо меня интересуют именно они, а не всезнающие интеллектуалы – им-то эти еженедельные поучения покажутся очевидными и даже ребячески наивными. Вторая, более отдаленная и труднодостижимая цель – сделать так, чтобы эти заметки были написаны настолько хорошо, насколько это возможно без посторонней помощи: я всегда считал, что хороший текст – это едва ли не единственное самодостаточное счастье.

Я навьючил на себя это ярмо, потому что заметил – между одним романом и другим я слишком долго не пишу и теряю форму, как борец, не выходящий на ковер. Чуть позднее это искусственное решение превратилось в обязательство перед читателями, а потом – в зеркальный лабиринт, откуда я не могу выйти. И не выйду, если только судьба не пошлет мне писателя, который сделает это за меня. Боюсь, правда, что уже слишком поздно – трижды принимаемое мной решение не писать больше с непререкаемой властностью всякий раз отменялось маленьким внутренним аргентинцем.

Впервые это было, когда я после более чем двадцатилетней паузы вновь попробовал написать колонку и мне потребовалась неделя поистине каторжной работы, чтобы завершить ее. Во второй раз – чуть больше года назад, через несколько дней после того, как мы с генералом Торрихосом отдыхали на военной базе в Фаралльоне, и день был так прозрачен, а океан – так спокоен, что хотелось купаться, а не писать. «Пошлю-ка я телеграмму редактору, что завтра колонки не будет – и баста», – подумал я со вздохом облегчения. Однако от угрызений совести мне за обедом кусок в горло не лез, и потому в шесть вечера я заперся у себя, полтора часа писал обо всем, что пришло в голову, а потом передал текст адъютанту генерала Торрихоса, чтобы по телексу передал в Боготу с просьбой переправить в Мадрид и Мехико. И только на следующий день я узнал, что генералу пришлось посылать военный самолет в аэропорт Панамы, а потом – вертолет в президентский дворец, чтобы по каким-то официальным каналам доставить текст по назначению.

А третий раз был полгода назад, когда проснувшись, обнаружил, что уже вызрел замысел любовного романа, вынашиваемый столько лет, и теперь надо выбирать – либо уже никогда не написать его, либо погрузиться в работу немедленно и с головой. Тем не менее даже в такую судьбоносную, можно сказать, минуту не хватило мне духа отказаться от моего еженедельного оброка, и вот теперь я делаю то, что прежде всегда считал чем-то немыслимым: каждый день, буква за буквой пишу роман – так же терпеливо и, бог даст, так же удачливо, как куры клюют зернышки во дворе, – и слышу, как все ближе подкрадывается неумолимая зверюга-среда. Однако же мы выкрутились, как всегда, и, надеюсь, навсегда.

Я подозревал, что никогда не вырвусь из этой клетки, с того дня, как у себя дома, в Боготе, начал сочинять эту заметку, которую окончил уже в мексиканском посольстве, предоставившем мне убежище; я продолжал подозревать это на телеграфе острова Крета, в прошлом июле, во вторник, когда сумел уговорить дежурного передать испанский текст. Продолжал подозревать в Монреале, когда пришлось срочно покупать новую пишущую машинку, потому что в гостиничной электросети – не то напряжение. И наконец перестал подозревать – и уже навсегда – всего два месяца назад, на Кубе, когда все пишущие машинки вдруг отказались понимать меня. Наконец мне принесли электронную – и до того продвинутую, что пришлось писать в буквальном смысле собственноручно в тетрадке с листочками в клеточку, как в те далекие блаженные годы, когда я ходил в Аракатаке в начальную школу. И каждый раз, как со мной случалось что-нибудь из вышеперечисленного, я все горячей мечтал завести писателя, который бы помог мне в этой юдоли.

Но никогда не испытывал я этой надобности сильнее, чем в тот день, когда приехал к Луису Алькорису в Мехико, чтобы вместе с ним работать над сценарием. В десять утра коллега был уже в полном изнеможении, потому что его кухарка попросила написать письмо в страховую компанию. Алькориса, превосходный писатель и, кроме того, человек, обогащенный опытом банковского кассира, автор самых умных сценариев для Луиса Бунюэля, а потом и для собственных фильмов, решил поначалу, что делов тут – на полчаса. Однако я обнаружил его в дикой ярости, перед грудой разорванных и скомканных листов бумаги, на которых не было ничего, кроме бесчисленных вариантов начальной фразы: «…беру на себя смелость обратиться к вам с настоящим письмом по следующему поводу…» Я пришел к нему на помощь, и три часа спустя мы все еще рвали и комкали бумагу, напились джина с вермутом, до отвала наелись испанскими копчеными колбасками-чорисо, но дальше первых строчек так и не продвинулись. Никогда не забуду, какое участие отразилось на добром лице кухарки, когда в три часа дня она пришла за письмом, а мы без стеснения сказали, что не смогли его написать. «Но это же так просто, – сказала она при всем своем уважении. – Смотрите». И стала импровизировать так бегло, точно и четко, что Луис Алькориса еле поспевал печатать то, что она произносила. В тот день я подумал – и сейчас еще думаю, – что эта женщина, бесславно состарившаяся в кухонных эмпиреях, и была тем тайным писателем, которого мне не хватало в жизни для счастья.

Обрегон, или Непомерность призвания

Много лет назад кто-то из друзей Алехандро Обрегона попросил его помочь в поисках хозяина баркаса – бедолага утонул под вечер, когда они ловили двадцатифунтовых тарпонов в заливе. Оба всю ночь обшаривали заводь – этот огромный рай зацветшей воды, – полосовали лучами мощных фонарей самые заповедные ее уголки, следили за тем, куда течение несет все, что плавает на поверхности, надеясь, что оно приведет их в те пруды, где вечным сном спят утопленники. И внезапно Обрегон заметил труп в сидячем положении, почти по макушку погруженный в воду, так что на виду оставались только пряди волос. «Он был похож на медузу», – сказал мне Обрегон. Обеими руками ухватившись за них изо всех сил – а силы у него, певца быков и бурь, было в избытке, – он вытащил из воды и, как дохлого тарпона, бросил на дно лодки огромное тело, облепленное илом. Глаза утопленника были открыты, в волосах запутались анемоны.

Этот эпизод, который Обрегон неизменно пересказывает мне по моей просьбе, когда мы с ним напиваемся, и который, кстати, лег в основу моего рассказа, – вероятно, больше всего схож с его искусством. Он пишет так, словно вылавливает утопленников во тьме. С его полотен, где на горизонте полыхают молнии, мокрыми водорослями стекают минотавры тавромахии, державные кондоры, похотливые козлы, барахтающиеся барракуды. И в окружении этого буйного зверинца, порожденного его собственной мифологией, шествует увенчанная флорентийскими гирляндами женщина, – всегда одна и та же и неизменно разная – шествует, переходя с картины на картину, ибо в действительности она и есть то невероятное существо, ради которого этот железобетонный романтик отдал бы жизнь. Потому что он таков, как все мы, романтики, и таков, каков должен быть, то есть слово «стыд» ему неведомо.

Впервые я увидел эту женщину в тот самый день, когда познакомился с самим Обрегоном, а было это тридцать два года назад, в его мастерской на улице Сан-Блас в Барранкилье. Студия представляла собой две большие пустые комнаты, и в разинутых проемах ее окон бушевало вавилонское столпотворение этого города. В особом углу, между последними пикассообразными натюрмортами и первыми орлами, столь милыми его сердцу, опершись душой на руку, стояла она с грустной зеленью своих болотных лядвенцев. Обрегон, только что вернувшийся из Парижа и пока еще одурелый от аромата гуайявы, уже тогда был примерно такой, как на автопортрете, который смотрит на меня сейчас со стены и в который однажды после безумной ночи модель попыталась всадить пять пуль крупного калибра. Тем не менее при знакомстве наибольшее впечатление произвели на меня не его прозрачные корсарские глаза, заставлявшие млеть всех рыночных геев, а крупные огрубелые руки – когда однажды в борделе случился мордобой, я видел, как он раскидал шестерых шведских матросов. Это были руки испанца старых времен, нежного и дикого одновременно, какого-нибудь дона Родриго Диаса де Вивара, откармливавшего ловчих соколов голубками своей возлюбленной.