18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Габриэль Маркес – Скандал столетия (страница 40)

18

В том же году мой сын Гонсало на вступительных экзаменах имел дело с вопросником по литературе, разработанным в Лондоне. И один из вопросов потребовал определить, что символизирует собой петух в «Полковнику никто не пишет». Гонсало, которому отлично знаком стиль родного дома, не справился с искушением щелкнуть по носу заморского ученого и ответил так: «Этот петух носит… несет золотые яйца». Потом мы узнали, что высший балл получил ученик, ответивший в соответствии с уроками учителя, что полковничий петух есть символ подавленной народной силы. Услышав об этом, я в очередной раз обрадовался своему редкостному политическому везению, потому что в первоначальном и в последнюю минуту измененном финале полковник сворачивал петуху голову и варил из него протестный суп.

И я уже довольно давно коллекционирую эти перлы, отравляющие юношество по воле скверных учителей словесности. Лично знаю одного добросовестнейшего педагога, который в тучной, алчной и бездушной бабушке, использующей безответную Эрендиру для получения долга, усматривал символ ненасытного капитализма. Другой – из католического колледжа – уверял, что поднявшаяся в небеса Прекрасная Ремедиос – это поэтическая метафора вознесения Девы Марии, вселившейся в ее тело и душу. Другой открыл, что персонаж моего рассказика Эрберт, решающий любые проблемы для всех и каждого и раздающий деньги направо и налево, – опять же «прекрасная метафора Бога». Два барселонских критика удивили меня, обнаружив, что «Осень патриарха» имеет ту же структуру, что и 3-й концерт для фортепьяно с оркестром Белы Бартока. Хотя это доставило мне огромное удовольствие, потому что я восхищаюсь этим композитором и особенно – этим его произведением, аналогии этих критиков не сделались яснее. Один профессор литературы из Гаванского университета, посвятив много часов анализу «Ста лет…», пришел к выводу – одновременно обескураживающему и обнадеживающему, – что роман не предлагает никакого выхода. И тем самым окончательно убедил меня, что мания толковать и трактовать все на свете в итоге порождает новую форму вымысла, порой заходящего в тупик полной чуши.

Я, должно быть, читатель простодушный и наивный, потому что никогда не думал, что писатели хотели сказать больше, чем сказали. Когда Франц Кафка говорит, что Грегор Замза, проснувшись однажды утром, обнаружил, что превратился в огромное насекомое, мне не кажется, что это – символ чего-то там, и мне только всегда хотелось знать, что же это было за насекомое такое. Я верю, что в самом деле были времена, когда ковры летали, а в сосудах томились заточенные там джинны. Я верю, что валаамова ослица заговорила – как рассказывает Библия, – и жалею, что не удалось записать ее голос, я верю, что Иисус Навин обрушил стены Иерихона звуками своих труб, и опять же жалею, что не дошла до нас исполняемая ими мелодия. Я, наконец, верю, что сервантесовский лиценциат Видриера в самом деле был из стекла, как полагал он в безумии своем, и всем сердцем верю в ту радостную истину, что Гаргантюа, помочившись, затопил парижские соборы. Мало того, я убежден, что происходили и другие аналогичные чудеса, и лишь рационалистическое мракобесие скверных учителей словесности не дает нам их увидеть.

Я с огромным уважением и даже с нежностью отношусь к профессии учителя, и оттого мне особенно больно, что и они стали жертвами системы образования, принуждающей нас говорить глупости. К тем, кого я не забуду никогда, относится моя первая учительница. Она была красива и умна и не делала вид, что знает больше, чем может, а кроме того, была так юна, что со временем стала моложе меня. Это она прочла нам первые стихи, которые с тех пор навсегда гвоздем засели у меня в голове. С такой же благодарностью я вспоминаю учителя литературы в старших классах – скромного и осторожного человека, который сумел провести нас лабиринтом хороших книг, не пускаясь при этом в их головоломные толкования. И благодаря этому методу участие его учеников в чуде поэзии стало более личным, более свободным. Подводя итог, скажу, что задача курса литературы – всего лишь быть проводником по миру книг. Любая претензия на нечто иное только отпугнет детей. Так я полагаю втихомолочку.

Река жизни

Вернуться в детство мне хочется по единственной причине – чтобы снова проплыть по реке Магдалене. А кто не плавал в те годы, тот и представить себе не может, каково это было. Мне-то вот, покуда я шесть лет учился в школе и два года – в университете, приходилось отправляться в это путешествие дважды в год – туда и обратно, – и каждый раз я узнавал о жизни больше, причем такое, чему ни в какой школе не научат. Когда вода стояла высоко, пять суток занимал путь вверх по течению из Барранкильи в Пуэрто-Сальгар, где надо было пересаживаться на поезд до Боготы. В засушливый сезон, который был и дольше, и интересней для путешествия, – до трех недель.

Поезд из Пуэрто-Сальгара целый день будто карабкался по скалистым отрогам. На самых крутых участках разгонялся, набирая скорость, а потом снова сопящим драконом упрямо полз вверх, и для уменьшения его веса пассажирам порой приходилось выходить из вагонов и одолевать очередную кручу пешком. Поселки по дороге были промерзшие, печальные, и продавцы всякой всячины совали в окна крупных желтых кур, зажаренных целиком, и печенную с сыром картошку, напоминавшую больничную пищу. В Боготу приезжали в шесть вечера, и это время суток с тех самых пор стало для меня самым скверным. По выстуженным угрюмым улицам грохотали трамваи, рассыпая на поворотах искры, и перемешанный с копотью дождь лил нескончаемо. Люди в черном, с черными шляпами на головах, шагали, будто по срочнейшему делу, торопливо и спотыкливо, и на улицах не было ни единой женщины. И вот там нам предстояло остаться на целый год, делая вид, будто учимся, хотя на самом деле только и ждали, когда же наступит декабрь и можно будет пуститься по реке Магдалене в обратный путь.

То были времена трехпалубных двухтрубных пароходов, которые оставляли за собой музыку и несбыточные мечты, проплывая, как целый освещенный город, мимо сонных прибрежных поселков. В отличие от пароходов, ходивших по Миссисипи, у наших колеса были не по бортам, а на корме – нигде и никогда я больше таких не встречал. Носили они названия простые и незамысловатые – «Алантико», «Капитан де Каро», «Медельин», «Давид Аранго». Их капитаны, подобные персонажам Конрада, были добросердечны и властны, ели как варвары и одни в своих каютах не спали никогда. Члены команды именовали себя «моряки», словно ходили по морям-океанам. Однако в кабаках и притонах Барранкильи, где они сидели вперемежку с морскими моряками, их называли «речники».

Путь был неспешен и познавателен: мы, пассажиры, сидели на палубе, наблюдали жизнь, проплывавшую мимо. Видели похожих на прибитые к берегу древесные стволы кайманов – они лежали, разинув пасти, ждали, когда добыча сама туда свалится. Видели, как взмывают в воздух тучи цапель, спугнутых струей от колеса, видели стаи диких уток, водящихся на болотах в глубине страны, видели нескончаемые косяки рыбы и ламантинов, иначе называемых «морскими коровами», которые кормили свое потомство и вопили так, словно распевали на лугах. Порою сиесту нарушал тошнотворный смрад – это по течению медленно плыла огромная туша утонувшей коровы с одиноким грифом на брюхе. И каждый день мы просыпались на рассвете от гомона уистити и перебранки попугаев.

В самолетах теперь редко знакомятся. А под конец плаванья по Магдалене пассажиры становились едва ли не родственниками, потому что каждый год подгадывали так, чтобы совпасть. Братья Эльях поднимались на борт в Каламаре, братья Пена и Дель-Торо – земляки «человека-крокодила»[16] – в Плато, Эсторинос и Винас – в Маганге, Вильяфаньес – в Банко. Чем дольше плыли, тем веселей становилось. Жили мы тогда даже не одним днем, а просто одной минутой, но минуты эти были незабываемы, и когда на стоянках сходили на берег, для многих из нас это оказывалось судьбоносным. Студент-медик Висенте Эскудеро незваным явился на свадьбу в Гамарре, потанцевал, не спросясь мужа, с первой красавицей города и был мужем этим застрелен на месте. Зато Педро Пабло Гильен на гомерической пьянке посватался к первой же приглянувшейся ему барышне из Барранкабермехи и до сих пор благоденствует с ней и девятью детьми. Неукротимый Хосе Паленсия, прирожденный музыкант, принял участие в конкурсе барабанщиков в Тенерифе и выиграл корову, которую, не сходя с места, продал за пятьдесят песо – очень немалые по тем временам деньги. Пароход иной раз по две недели сидел на мели. Но никого это не заботило, потому что праздник шел своим чередом, а письмо от капитана, скрепленное гербовой печатью, принадлежащей какому-то его приятелю, служило опоздавшему к началу занятий студенту оправдательным документом.

В 1948 году, во время моего последнего плавания меня разбудил долетавший с берега душераздирающе жалобный плач. Капитан Климако Конде Абельо распорядился включить прожектор и установить источник странных звуков. Оказалось, что это пресловутая морская корова запуталась в ветвях поваленного дерева. Матросы прыгнули в воду, обвязали животное канатом и с помощью якорной лебедки сумели вызволить. Зверюга оказалась вида столь же фантастического, сколь и трогательного – почти четырех метров длины, со светлой, гладкой кожей, женским торсом с крупными грудями любящей мамаши, с огромными печальными глазами, из которых струились совершенно человеческие слезы. Впервые тогда услышал я из уст капитана Конде Абельо, что мир этот погибнет, если в нем будут по-прежнему убивать речных животных, а потому он запрещает стрелять с борта своего судна. «Кому охота убивать – пусть дома у себя убивает! – крикнул он. – А не на моем корабле». Никто, впрочем, не внял его словам. Спустя три года – 19 января 1961-го – приятель позвонил мне в Мехико и сообщил, что на пароходе «Давид Аранго», стоявшем в порту Маганге, вспыхнул пожар, и судно сгорело дотла. Я выслушал и повесил трубку с ужасным ощущением того, что в тот день кончилась моя юность и последнее, что еще оставалось от нашей ностальгической реки, пошло к известной матери.