Габриэль Маркес – Скандал столетия (страница 28)
Писательские невзгоды
Писать книги – занятие самоубийственное. Ничто другое на свете не забирает столько времени, не требует таких усилий и такой беззаветной самоотдачи, особенно в сопоставлении с сиюминутными выгодами. Не думаю, что много найдется читателей, которые, закрывая книгу, спросят себя, скольких мучительных часов, скольких домашних бедствий стоили автору эти двести страниц и сколько он получил за свой труд. Чтобы покончить с этой темой, сообщим – к сведению несведущих в этом деле, – что автору достается лишь десять процентов того, что покупатель платит за книгу. То есть если читатель покупает книгу за двадцать песо, его вклад в укрепление благосостояния писателя составляет два песо. Остальное забирают издатели, рискнувшие напечатать его сочинение, распространители и книготорговцы. Это кажется совсем уж вопиющей несправедливостью, если вспомнить, что лучшие писатели – это те, что пишут мало, а курят много, и потому вполне естественно, что на книгу в двести страниц они тратят два года жизни и двадцать девять тысяч двести сигарет. Знакомые с четырьмя правилами арифметики без труда подсчитают, что с их дымом уходит сумма бо́льшая, чем они получат при расчете. И неоспоримая правота звучит в словах одного моего приятеля, заметившего, что все издатели, дистрибьюторы и книготорговцы богаты, а мы, писатели, – бедняки.
Еще хуже обстоит дело в развивающихся, а вернее сказать, в недоразвитых странах, где книготорговля вообще пребывает в зачаточном состоянии, однако не только в них. Даже в Соединенных Штатах – истинном раю для успешных писателей – на каждого автора, который однажды утром проснулся богачом, потому что вытянул счастливый билетик в лотерее
Такого рода покровительство, типичное для капиталистического патернализма, выглядит как ответ на стремление социалистов рассматривать писателя в качестве служащего, которому платит государство. В принципе этот социалистический вариант правилен, поскольку освобождает литератора от ярма посредников. Однако на практике выходит так, что до сих пор – и неизвестно, до каких пор это будет, – система порождает риски более опасные, чем несправедливость, против которой она направлена. Недавняя история с двумя весьма посредственными советскими писателями, отправленными в Сибирь на каторгу не за то, что плохо писали, а за то, что вступили в конфликт со своим патроном-спонсором, показывает, как опасно заниматься литературой в стране, режим которой в силу своей еще недостаточной зрелости не может признать вечную истину: мы, писатели, хуже уголовников, потому что догмы, доктринерство и даже просто юридические нормы жмут нам, как тесные башмаки. И у писателя только одно обязательство перед революцией – хорошо писать. И при любом строе и режиме его нонконформизм есть главное и непременное условие творчества, ибо писатель-конформист – это, весьма вероятно, бандит и уж совершенно точно – скверный писатель.
В свете этих невеселых размышлений сам собой напрашивается вопрос: «А для чего пишут писатели?» Ответ прозвучит столь же мелодраматично, сколь искренне. Ты родился писателем, как кто-то рождается евреем, а кто-то – чернокожим. Успех пьянит, любовь читателей окрыляет, но это все – дополнительно и второстепенно, потому что хороший писатель будет писать, даже если башмаки у него рваные, а книги не продаются. Это ведь некое психическое отклонение, социальное уродство, ибо как иначе объяснить, почему многие мужчины и женщины предпочитают подыхать с голоду, но не бросать занятие, от которого, если говорить совсем уж всерьез, проку – ни малейшего.
Не нахожу слов для заголовка
До революции в этой стране я не интересовался Кубой. Для латиноамериканцев моего поколения Гавана всегда была местом двусмысленным и скандальным – борделем для гринго, где культивировали самую высокопробную порнографию, которая вышла на публичную арену раньше всех в христианском мире. Там всего за доллар вам открыто показывали на театральной сцене половой акт. Этот рай безумных увеселений создал свою дьявольскую музыку, свой сокровенный язык соблазнов, свой стиль в одежде и поведении, – словом, целую субкультуру сладкой жизни, мощно влиявшую на индустрию отдыха и повседневную жизнь во всем Карибском бассейне.
Впрочем, люди более информированные знали и другое: что Куба – самая цивилизованная испанская колония и единственная у нас на континенте просвещенная страна. Литературные вечера и поэтические турниры здесь такая же традиция, как в иных странах Латинской Америки десант североамериканских моряков, что так любят мочиться на статуи наших героев, или вооруженные налеты президентских гвардейцев на здания судов для похищения досье с компроматом. На Кубе наряду с сомнительным журнальчиком «Семана Комика», который семейному мужчине можно листать только тайком от жены в туалете, печатались поистине авангардные издания по искусству и литературе – самые утонченные и самые авторитетные в Латинской Америке. Нескончаемые мелодраматические радиосериалы, способные утопить в слезах весь континент, порождались на свет божий где-то по соседству с феерическим пожаром подсолнухов на полотнах Амалии Пелаэс и алхимической магией гекзаметров Хосе Лесамы Лимы. Подобные разительные контрасты многим мешали понять подлинную реальность этой полумифической страны, чья рискованная борьба за национальное освобождение была отнюдь не закончена и чей политический возраст еще невозможно было определить в 1955 году.
Именно в тот год, в Париже, я впервые услышал имя Фиделя Кастро. Услышал от поэта Николаса Гильена, мучительно переживавшего свое безнадежное изгнание с родины в дешевом пансиончике «Гранд отель Сен-Мишель». Место, впрочем, было наименее гнусным из всех на той улице, где мы, целая орава латиноамериканцев и алжирцев, дожидались всякого рода разрешений, питаясь дешевой брынзой и вареной цветной капустой. Комната Николаса Гильена, как и почти все остальные в Латинском квартале, представляла собой четыре стены, выцветшие занавески, два потертых плюшевых пуфика, рукомойник, переносное отхожее место и холостяцкое ложе, на котором последний раз мрачно вкусила наслаждение, а затем совершила самоубийство чета любовников из Сенегала.
Сейчас, спустя двадцать лет, я не могу представить себе поэта в той комнате, зато почти воочию вижу его в обстановке, в которой на самом деле никогда не встречал. В плетеном кресле-качалке, обмахивающегося веером в час сиесты, на веранде какого-нибудь огромного дома, вроде тех зданий сахарных заводов, которые так любили изображать прекрасные кубинские живописцы XIX века. Помнится, Николас Гильен даже в самое холодное зимнее время сохранял кубинскую привычку вставать очень рано, с петухами (при полном отсутствии в округе петухов). Читал газеты при свете газовой горелки, пока готовил себе кофе, слушая в полудреме сладостный шум, словно доносившийся до него из утреннего родного Камагуэя: монотонный скрип прессов, дробящих сахарный тростник, и гитарные аккорды. Потом он всегда выходил на свой балкон, опять же как дома, в Камагуэе, и будил спящую улочку, оглашая свежие новости из Латинской Америки, переведенные с французского языка на кубинский жаргон.