18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Летит себе аэроплан (страница 19)

18

Послышался грохот, все затряслось. По Потсдамерштрассе двигалась артиллерия. Сытые огромные лошади тащили орудия, на солдатах были тяжелые каски.

— Цивилизация кончается, — сказал Вальден, держа в руке стакан коньяка, — разум больше не пригоден для жизни, надо жить интуицией.

В восемь вечера на Байеришеплатц и на примыкающих к ней улицах разом зажглись фонари. В довольно большом зале антисемитской народной партии по стенам развешаны были картины, рисунки, акварели.

— Выступает депутат бундестага от антисемитской народной партии господин Бёкль, — объявил председательствующий.

— Дамы и господа, — сказал Бёкль, — выставка молодого немецкого искусства открывается в великие дни для нашего немецкого отечества. Весь народ, за исключением небольшой кучки объевреившихся предателей, объединяется, находит почву для взаимного примирения перед лицом внешнего врага. Наш кайзер Вильгельм сказал: я не знаю партий, есть только немцы. (Аплодисменты.) Я рад видеть здесь среди собравшихся художников только немецкие, арийские лица. (Аплодисменты.)

Потом выступил профессор венской академии.

— Дамы и господа! Мы рождены в эту великую эпоху и должны пройти до конца назначенный нам путь. Мы, арийцы, должны стоять до конца, как тот римский солдат, кости которого нашли у ворот Помпеи и который погиб, так как его забыли сменить перед извержением Везувия. В этом величие, в этом сказывается раса. Это честный конец патриота. Расовый характер наисильнейшим образом определяет свойство национальной культуры, здоровой, ясной, лишенной еврейского гнилостного разложения. (Аплодисменты.) Посмотрите на эти картины, господа. В них духи, близкие природе, земле. В них хранится старая вещность немецкого истинного натурализма...

Среди висевших на стенах картин была и акварель молодого мюнхенского художника Адольфа Гитлера.

Утрgм Шагал и провожавший его Рубипер ехали в трамвае на вокзал. На перекрестке трамвай надолго задержался: шли войска.

— Я опоздаю на поезд, — нервно говорил Шагал, — надо было выехать раньше.

— Кто мог предположить? — сказал Рубинер. — Милитаризм совершенно парализовал берлинскую жизнь. Просто трудно дышать. Посмотрите вокруг на глупые, цветущие от восторга лица патриотов.

— Да здравствует кайзер! — высунувшись в окно, крикнул один из пассажиров. — Да здравствует отечество! Слава немецким солдатам!

Проезжающий на фаэтоне офицер улыбнулся и взял под козырек. Публика на тротуарах размахивала национальными флажками.

— Я старый немецкий социал-демократ, — сказал какой-то седой господин, — но в это роковое время мы, немецкие социал-демократы, поддерживаем нашего кайзера против врагов Германии.

— Этого я уже не могу выдержать, — сказал Рубинер и закричал седому господину: — Я тоже социалист! Истинные немецкие социалисты выступают против кровавой бойни, на которую толкают народ ради интересов кайзера, ради интересов помещиков и капиталистов.

— Нет, истинные немецкие сациал-демократы поддерживают кайзера за исключением небольшой антипатриотичной клики Карла Либкнехта, к которой вы, очевидно, принадлежите.

— Социал-предатель! — нервно крикнул Рубинер. — Вы подкуплены капиталистами, которые начинают войну ради своих барышей.

— Сегодня так ни один честный немец говорить не может, — сказала дама Рубинеру. — Вы либо поляк, либо еврей, либо мошенник.

— Я хотел был возразить этой уважаемой даме, — сказал человек с курчавой черной бородкой. — Мы, немецкие евреи, активно поддерживаем кайзера. Мы организовали сбор средств в поддержку немецкой армии. Мой сын добровольно записался в армию. Мы, немцы иудейского вероисповедования, готовы трудиться на благо нашего немецкого отечества, во имя немецкого патриотизма.

— Где ваш патриотизм, — спросил Рубинер, — в сердце или в кармане?

— Высадить их из трамвая, — предложил один из пассажиров. — Антипатриотам нет места в немецком трамвае.

— Господа, — обратился кондуктор к Шагалу и Рубинеру, — прошу вас покинуть трамвай.

— Но мы заплатили за билет, — робко сказал Шагал, — я, господа, тороплюсь на вокзал.

— Молчать! — вдруг закричал краснолицый пассажир. — Молчать! Пьяная свинья!

— Господин кондуктор, — сказала дама, — пьяным запрещено ездить в трамвае.

— Дать этим иностранцам в морду, — флегматично посоветовал молчавший до того пассажир.

Войска, шедшие мимо, запели песню:

— Ин дер хаймат, ин дер хаймат, да гибтс айн видерзейн...

Миновав перекресток, солдаты пошли параллельна трамвайным путям.

— Скорей выходите, — сказал кондуктор, сверля Рубинера и Шагала глазами.

Шагал, согнувшись под тяжестью чемоданов, пошел к выходу. Следом за ним двинулся Рубинер.

— Ин дер хаймат, ин дер хаймат, да гибтс айн видерзейн, — запели вслед за войсками пассажиры, кондуктор и вагоновожатый. Поющий трамвай унесся.

— Зачем вы с ними спорили? — раздраженно спросил Шагал.

— Как, я должен молчать? А мои принципы? Я пацифист.

— Из-за вашего пацифизма мне теперь придется тратиться на извозчика, — сказал Шагал.

Германия осталась позади. Потянулись поля австрийской Польши, потом австрийской Галиции. Здесь тоже было много солдат, но австрийские солдаты в своих голубых коротких шинелях и высоких кепи не выглядели столь гнетуще. Берлинские впечатления постепенно рассеялись в пути, тем более ехал Шагал в одном купе с красивой француженкой Вивьен. Пили принесенный проводником чай с печеньем.

— Что ждет меня в России? — говорила Вивьен. — Чужая, незнакомая страна, чужие люди, чужие нравы.

— Таких, как ты, Вивьен, хорошеньких женщин всюду ждет одно и то же, — сказал Шагал.

— Ах, какой ты шалун! — засмеялась Вивьен. — У меня в Париже остался жених.

— А у меня в Витебске невеста.

— Ты ее любишь?

— Не знаю, мы давно не виделись. Может быть, она уже невеста или жена другого и наш роман благополучно скончался.

— Вот какие вы, мужчины! Вам никогда нельзя доверять. Я уверена, твоя невеста тебя ждет.

— Почему ты так уверена? Ты ведь ее никогда не видела.

— Зато я вижу тебя, этого достаточно для женского чутья. Ты красивенький, у тебя такие мягкие волосы. — Она погладила его по волосам. — Ты такой хороший, совсем еще не испорченный. Ты и целоваться правильно не умеешь.

— Нет, умею, — сказал Шагал и, подавшись вперед, поцеловал ее неловко, расплескав чай.

— Ну я ж говорила, не умеешь, — сказала Вивьен и, притянув к себе, поцеловала в губы.

— Варшава, дамы и господа! — проходя по коридору, прокричал проводник.

— Варшава — это уже Россия? — спросила Вивьен.

— Это Польша, — сказал Шагал. — Слышишь, на перроне кричат «пся крев»? В России кричат по-другому.

— Мне говорили, в России вообще азиатчина, — сказала Вивьен, — там мужья бьют жен казацкими нагайками.

— Ну, тебя бить не будут, — сказал Шагал. — Этот сенатор в Петербурге, к которому ты едешь гувернанткой, может быть, будет к тебе приставать, но бить он тебя не будет.

Поезд давно уже миновал Варшаву. Неслись мимо поля, перелески, разъезды, где у шлагбаумов стояли подводы.

— Это уже Россия? — спрашивала Вивьен.

— Может быть. Я едва знаю ее, Россию.

— Разве Россия не твоя родина? — спросила Вивьен.

— Я родился в России, но моя ли это родина, не знаю.

— А где же твоя родина?

— Я и сам часто думаю, где моя родина. Может, моя родина в Лувре, в круглом зале Веронезе, в тех залах, где висят Мане, Делакруа, Курбе? Когда я думаю о Европе и России, то Россия в моей фантазии уподобляется корзине аэростата, который все больше и больше сморщивается. Он еще парит над землей, но неминуемо на нее опускается. Таким вот представляется мне и русское искусство. Стоит мне обратиться к нему в мыслях или в разговоре, как я начинаю испытывать все то же смутное и запутанное чувство, полное горечи и раздражения, как и тогда, когда я думаю о России. Кажется, будто и над Россией и над русским искусством тяготеет какой-то рок: они всегда тянутся на буксире за Западом. Но если русские художники осуждены оставаться учениками Запада, то они, по-моему, это заложено в их природе, ученики не слишком усердные. В сравнении с реализмом, допустим, Курбе, самый яркий русский реалист производит впечатление неуклюжести. А сопоставляя русский импрессионизм с импрессионизмом Моне или Писсарро, просто теряешься. В Париже в Лувре я понял, что если когда-нибудь мои картины будут признаны, то это случится именно в Европе. Только перед картинами Мане, Милле и других я уразумел, почему мои связи с Россией столь непрочны, почему русским непонятен и чужд мой язык. Почему ко мне нет доверия в стране, где я родился, почему меня не признали художнические круги, почему в России я пятое колесо в телеге. Все, что я делаю, кажется им странным, а все, что они делают, кажется мне лишним. Мне не хочется больше говорить об этом. Я люблю Россию.

— Ой, чемодан! — закричала Вивьен.

Кто-то с крыши вагона пытался крючком вытащить чемодан Шагала.

— Это уже мои родные места, — сказал Шагал и, ухватившись за чемодан, сорвал его с крючка вора.

— Ужасная страна, — сказала Вивьен, — несчастные люди, несчастный ты! Зачем ты едешь в такую страну, если тебе не обещают хороший заработок?

— Я еду в свой родной город Витебск. Не знаю, Россия это или не Россия, но это мой родной город. Город дюжины синагог, город мясных лавок и прохожих. Если б еще можно было перенести по воздуху из Парижа в Витебск Лувр... Я знаю, мне в Витебске будет не хватать Парижа, как в Париже мне не хватало Витебска. Вот он, мой город, который я снова обрел. Я возвращаюсь в Витебск с растроганным сердцем.