18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Летит себе аэроплан (страница 18)

18

— Мой сладенький, угости шампанским! — А потом запел по-испански какую-то песенку.

— Что случилось? — спросил Аминодав ожидавшего его Симича.

— Я вас с трудом нашел, — сказал Симич. — Вы читали сегодняшние газеты?

— Не успел, я был слишком занят.

— Ваша поездка отменяется. Вчера в Сараево убит эрцгерцог Фердинанд. Поговаривают о войне.

— Боже мой, до чего люди глупы! — сказал Аминодав и взялся руками за голову. — Чем больше их узнаешь, тем больше это понимаешь. Во всем глупы: и в делах, и в забавах, и в грехах, и в святости... Вот хотят затеять войну.

— Знаете, кто убил эрцгерцога? — спросил Симич. — Брат члена правления нашего банка, Гаврила Принцип.

— Видите, как получается, — горестно сказал Аминодав, — я ведь обещал господину Принципу поговорить с его братом. Может, мне удалось бы его убедить не горячиться чересчур. Вот не поехал в Сараево, подвел себя и весь мир.

— Не терзайтесь так, — усмехнулся Симич, — вряд ли он бы вас послушал. Или другой бы выстрелил. Австрию ненавидят многие в Сербии.

— О, господин Симич, — сказал серьезно Аминодав, — вы не представляете себе, как важно слово, сказанное вовремя и в нужном месте. Разве людям говорится такое слово? Оно говорится Богу, да простит меня Всевышний, что я употребляю Его святое имя в непотребном месте, куда привели меня мои слабости и грехи. Из—за моих слабостей, может, и начнется мировая война. Ах я идиот!

— Идиот, — вдруг внятно произнес попугай и посмотрел на Аминодава.

Ночью Марку принесли телеграмму. Он допоздна работал, совсем недавно заснул. С трудом открыв сонные глаза, прочел: «Твой брат Давид умер. Ялта. Папа Захария».

— Несчастный Давид, — дрогнувшим голосом сказал Марк. — Туберкулез.

Теперь будет покоиться под кипарисом в далекой Ялте.

В Ялте было солнечно, волны били о набережную. Только что прибыл пароход, и множество гуляющих пришло его встречать.

— Погода к вечеру стала получше, — сказала молодая дама своему спутнику. Она посмотрела в лорнетку на пароход, потом перевела лорнетку на дорогу, по которой двигались похороны. Белый шпиц у ног дамы залаял на лошадей, тащивших катафалк.

— Странные похороны, — сказала дама, — мне кажется, что человек, возможно, отец умершего мальчика, танцует за катафалком.

— Похоже, это еврейские хасидские похороны, — сказал ее спутник. ­— У писателя Анского в «Еврейских рассказах» описан этот хасидский обряд.

— Господи, — говорил Захария, танцуя за гробом, — Господи, Ты вверил мне сына, чистого духом, и таким же я возвращаю его Тебе.

Белый шпиц продолжал лаять вслед похоронам.

Серый берлинский вокзал содрогался от многолюдного топота. Сплошным потоком шли мобилизованные солдаты. Царили суета и толкотня.

— Мы, немцы, живем как на вокзале, — сказал Рубинер, встречавший Шагала, — никто не знает, что будет завтра. Может, завтра все загорится.

— Я родился во время пожара, — сказал Шагал, — и такова уж моя судьба, что пожар преследует меня по пятам. Но что делать, как быть, если мировые события настигают нас, словно из-за натянутого холста, и, подобно ядовитым газам, проникают сквозь ткань и краски?

— Ты надолго в Берлин? — спросил Рубинер, когда они сели на извозчика и поехали по украшенным имперскими флагами улицам.

— На несколько дней, — сказал Шагал, — только на выставку. Потом я собираюсь поехать в Россию.

— Я тебе не советую, — сказал Рубинер. — После выставки возвращайся назад в Париж. Посмотри, что делается вокруг. Неужели твоя интуиция не предостерегает тебя, не удерживает от поездки в Россию?

— Я хочу повидать свою родню, — сказал Шагал, — побывать на свадьбе сестры и встретиться с невестой, если она еще мне невеста после моего долгого отсутствия. Я всего на три месяца.

— Три месяца! — усмехнулся Рубинер. — Кто знает, что будет через месяц. Похоже, Европа вступает в войну. Безумие возобладало. Значит, безумие возобладало и внутри нас. У Рихарда Демеля в его поэме «Два человека» сказано: «Я так един со своим миром, что без моей воли ни один воробей не упадет с крыши».

— Безумие мира можно ощутить и в живописи, — сказал Шагал. — Кубизм раскалывает ее, импрессионизм выкручивает. Мне иногда кажется, что если действительно случится война, то причиной и виновником будет Пикассо со своим кубизмом.

— Не следует все-таки сбрасывать со счетов и грубый политический натурализм нашего кайзера, — сказал Рубинер. — Но если Пикассо и кубизм разжигают войну, то какая же живопись созидает мир?

— Не знаю, — сказал Шагал, — может, я вообще не художник. Я часто говорю себе: я не художник. Так кто же я? Не бык ли? Я даже подумываю напечатать этот образ на своих визитных карточках. Бык Шагал. Летающий бык рядом с летающей коровой. Чисто экспрессионистский образ. По крайней мере экспрессионизм отражает истинное состояние мира, в то время как кубизм — это та же буржуазность, только более рафинированная. Это направление, оторванное от реальной жизни, от реальных событий, которые все настойчивей и грозней дают о себе знать...

В небольшом помещении редакции газеты «Штурм» необрамленные картины Шагала были развешаны на стенах, а акварели размещены просто на стульях и столах. Вальден со своим птичьим носом и длинными волосами говорил:

— Старый мир кончается. Во Франции господство импрессионизма. На передний план выступает передача не отдельных предметов и подробностей, а передача света, воздуха, движения, впечатление целого. Макс Либерман пытается пересадить это на немецкую почву, но я не думаю, что это искусство будет иметь у нас большой успех. Нам, немцам, ближе экспрессия. Вместо расплывчатых линий и красок ясность линий и определенность распределения красочных масс. Это более соответствует нашей национальной психике. Поэтому ваши картины, Шагал, именно в Германии будут иметь успех. Может, не сразу, но ваш успех начнется именно в Германии.

— Хорошо бы, — сказал Шагал. — Пожив в Париже, я уже не мечтаю о большом успехе. Хотя бы покупали картины.

— Нет, поверьте мне, будет большой успех, — сказал Вальден. — Ваше стремление не отражать будничную действительность, которая перед глазами, а переноситься из будничной жизни в идеальную сферу, в область чистой красоты, имеет в немецкой живописи давние традиции. Я бы назвал этот стиль неоидеализмом. Такие традиции не только в германской живописи, но и в германской архитектуре. Например, наше здание берлинского рейхстага архитектора Поля Валлота. Людвиг, хорошо бы повезти Шагала посмотреть рейхстаг.

— Там сейчас слишком противно, — сказал Рубинер, — сплошные патриотические манифестации.

— Жаль, — сказал Вальден, — но в следующий приезд обязательно посмотрите рейхстаг. Мне кажется, живопись Шагала соответствует архитектурному стилю Валлота. Хорошо бы, если б когда-нибудь Шагал расписал рейхстаг изнутри. Его роспись соответствовала бы цели сооружения, тому порядку чувств, который дала новая культура.

— Ты с ума сошел, — засмеялся Рубинер, — представляю, как чувствовали бы себя в рейхстаге Циммерман, Бекль и прочие депутаты от Немецкой антисемитской народной партии под еврейскими росписями!

— Я думаю о культуре, — сказал Вальден, — а не о диких кабанах, у которых шерсть дыбом. Наступят и другие времена, и мы еще увидим расписанные Шагалом немецкие здания.

Пошли в расположенную рядом галерею «Штурм». Висевшие на стенах полотна были яркими, краски словно вопили. Один из холстов назывался «Симфония крови». Второй — «Цветовая гамма конца света».

— Душевный разлад требует новых форм, — говорил Вальден, — это уж скорей не экспрессионизм, а неоэкспрессионизм или дадаизм.

Вечером на открытии выставки Шагала было много народа. Пили, курили, читали стихи.

— Мы отрывали глаза от собственной крови, — читал Рубинер, — небо летело над каждой улицей города. На мощеной улице предместья седая потаскуха поджидала солдат у забора. В меблированных комнатах русские говорили о пользе террора.

Но в передней было тихо, и какой-то молодой человек говорил другому в пенсне:

— Всюду еврейское влияние. Все галереи в Берлине заняты евреями. И в Мюнхене, и в Гамбурге. Повсюду. Вальдену мало немецких евреев, так он еще организовал выставку еврея из России.

— У нас в Австрии не лучше, — говорил господин в пенсне, — мне это хорошо известно как преподавателю венской академии художеств.

— Как же, знаю, это в Вене на Шиллерплатц. В свое время я пытался туда поступать, но безуспешно.

— Не вы один. Мы, христиане, чувствуем себя чужими. На моей памяти все провалившиеся были католиками. Гайнц Альс, Вольфганг Швамбергер, Адольф Гитлер поступал дважды, Иохим Вунд и так далее.

— Единственное место, где еще не господствуют евреи, — это картинная галерея в Дахау возле Мюнхена. Все остальное захвачено сынами Иуды. Иногда просто впадаешь в отчаяние.

— Отчаяние — это не арийское чувство, — сказал господин в пенсне,­ приходите завтра вечером на Байеришеплатц. Депутат рейхстага Бёкль любезно предоставил молодым немецким художникам залу в помещении своей антисемитской народной партии. Ради этого я специально приехал из Вены в Берлин.

В зале «Штурма» Рубипер читал:

— Берлин чавкает буря. Свет уже не горел за пестрым стеклом заката. Не горели огни в бумажных фонарях. Огненный зонтик неба раскрылся над головой. Воздух, плавясь, летел порывами ветра за поле. Внизу лежал жесткий песок, красноватый, как растоптанная толпа. С воем мы врывались на Темпельгофское поле.