18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Астрахань - чёрная икра (страница 13)

18

Так шёл я назад к пристани, отягощённый подобными мыслями и кошёлкой с продуктами. Хрипушин и Бычков уже были на судне и ожидали меня с тревогой, думая, что я заблудился. Покупками моими они остались весьма довольны, особенно азиатскими лепёшками и русским салом. И то и другое здесь дорого и является, в отличие от рыбы, предметом роскоши. Впрочем, для рядового жителя самой Астрахани, не рыбака, не матроса, а какого-нибудь бухгалтера или слесаря, рыба, особенно рыба ценных пород, недоступна. На рынке продажа её запрещена, в магазине её почти не бывает, кроме рыбы частиковой или сома. Да и то — приходится стоять в очереди. А ведь рыболовство было испокон веков главным источником существования населения Нижнего Поволжья и оно давало работу не только местным, но и пришлым. Очереди за частиковой костлявой мелкой рыбой в Астрахани, где одной лишь чёрной икры в прошлом добывалось до двухсот тысяч килограмм в год, — таковы результаты нынешнего индустриально-государственного давления на Волгу. Однако даже под этим адским давлением Волга ещё держится, крепится и всюду, где только есть малейшая возможность, сохраняет и свою красоту, и свои живые сокровища. Для этих целей, кстати, был создан в устье Волги заповедник, где лишь сравнительно немногочисленное начальство браконьерствует. А пусти сюда массового раба, пролетария, холопа без рода и племени, который отца родного не щадит, пощадит ли он Волгу и Каспий и всё вокруг растущее и живущее? Иное дело — жители немногочисленных рыбацких деревень, потянувшихся по берегу после Бирючьей Косы. Конечно, и они колхозники, и они по возможности браконьеры, но с местами этими сжились и не чужие здесь. И суда, мимо проплывающие, не бороздят безжалостно Волгу. Суда небольшие, и имена на борту у них забавные. Вот плывёт буксир «Герой Г. Тимофеев». Поприветствовали друг друга с нашим «Плюсом» гудками. Добрый, мол, вечер. А волжский вечер действительно добрый. Жара растаяла, сгинула. Прохладно, и такое чувство, будто опять я гуляю по старой мещанской Астрахани. От местной Волги веет плитами дореволюционных тротуаров, доисторическим булыжником, уютом ёмких дворов. Хоть пейзаж теперь не городской, а сельский. Просто виды мещанской и местной сельской Астрахани существуют в едином времени. Деревянные, аккуратные домики, стога сена, пасутся гуси, гремят цепями лодки-плоскодонки, которые обычно на небольших провинциальных речушках не увидишь.

Собственно, Волга и распадается здесь на множество небольших речушек — жилок. Двумястами сорока жилками впадает она в Каспий. Капитан Хрипушин достаёт карту Волжской дельты, расстилает её на столе, где мы недавно обедали, и даёт пояснение, употребляя не совсем понятные навигационно-речные термины.

— У острова Бирючья Коса — девятифутовый рейд, — говорит он, — сюда только очень мелкие суда доходят. У Четырёхбугорного маяка, где мы через… — он смотрит на часы, — через сорок минут будем, тоже рейд мелкий. Вот здесь, влево от Волги, уходит рукав Балда, — я улыбаюсь названию, но Хрипушин принимает это за моё несогласие, и внезапно я оказываюсь прав. Балда отделяется от Волги не здесь, а в четырёх километрах выше Астрахани. В самой Астрахани от Волги отделяется рукав Катум.

— Это всё уже позади, — говорит Хрипушин, — за Четырёхбугорным будет двенадцатифутовый рейд — Чистый Банк. Хотя от ветров глубина очень колеблется. Северо-западный или северо-восточный — это ветры сгонные, сгоняют воду из Волги в Каспий, юго-западный и юго-восточный — это, напротив, моряна, нагоняют воду из Каспия в устье.

Однако сейчас безветренно, мягко, и мы идём мимо провинциальных зелёных берегов, приветствуя гудками встречных. Вот буксир «Силач», вот буксир «Боксёр». Я читаю названия, а Бычков смеётся. Много раз видел, а теперь почему-то в моём исполнении эти имена кажутся ему смешными. И буксиры курносые какие-то, весёлые. Сохранились здесь, в провинциальных низовьях, и колёсные пароходики, как где-нибудь на просёлочных дорогах ещё переваливаются на ухабах старые автобусы. Прошлёпал «Память тов. Азина». А от пристани у села готовится отвалить «Память тов. Маркина».

— Я ещё помню, — говорит Хрипушин, — когда один пароход в день приходил. Неподалёку здесь жил, в деревне. Пацан был. Помню, всей деревней выходили встречать, как на праздник. Деревня была татарская. А какая татарская гармошка, знаете? Маленькая, с бубенцами. Насядут много татарских женщин. Все умеют играть. Одну и ту же мелодию играют и гармошку передают друг другу по всему пароходу. Теперь такого не увидишь.

— Где ночевать-то будем? — спрашивает Хрипушина Бычков.

— Ясно где, в Житном.

— А дойдём к темноте до Житного? Время на Бирючьей Косе потеряли.

Мне опять неловко. Время потеряли, потому что меня ждали.

— Дойдём, — успокаивает Хрипушин, делая мой промах, моё опоздание несущественным, — дойдём, как же… А не дойдём — возле первой огнёвки заночуем. Огнёвки — это где раньше сигнальные огни жгли, — объясняет он мне, — теперь просто так, название осталось. Всего семь огнёвок до устья, — и, повернувшись к Бычкову, — всё равно к пятому икорно-балычному сегодня не успеем.

5.

Темнеет. Начинает шлёпать дождь. Первый мой дождь в Астрахани. Первый дождь на Волге. Я меняю тельняшку с коротким рукавом на тельняшку тёплую с рукавом длинным. Стою на корме, расставив ноги, мокрый от дождя и всплесков волжской воды. Буксир усиливает ход, опаздываем. Полощет по ветру мокрый кормовой флаг. Всё происходящее вокруг и моя поза речного волка на корме кажутся мне игрой. Мы, люди интеллекта, по сути, реально живём лишь в мыслях своих. В любых практических деяниях мы лишь играем. Правда, иногда играем и до боли, и до крови, и до смерти. Однако в данный момент игра безопасна, бодряща. Вот она, дорогая моя жюльверновщина. Я играю до самозабвения. Хочется звонко крикнуть, беззаботно, глупо рассмеяться, дёрнуть девочку за голубой бант, позвать своих давно сгинувших друзей детства, которые весёлой стайкой завертятся здесь, среди волжского реализма, рассматривая вместе со мной идущее навстречу освещённое огнями судно «Культурник».

Так я играю, иногда, впрочем, глядя на себя со стороны по-матерински горько и нежно. Ты ли это, усатый, бородатый мальчик мой? Ты ли это с лиловыми мешочками под усталыми, разумно-циничными глазками с нездоровым, упитанным личиком, с сильно потяжелевшим бесформенным тельцем и нервно вздрагивающими пальчиками? Ты ли, моё единственное сокровище, так далеко ушедшее и от меня, и от себя, чисто умытого, с тонкой кожицей, под которой прощупывается свеженькое детское мясцо и сальце?

Раздаётся протяжный гудок, почти рёв, бьющий по ушам, только что слышавшим совсем иные, райские звуки. Мимо плывет судно «Медведь». Какой-то человек, перегнувшись через поручни, что-то кричит мне. Я не слышу или не понимаю, что он кричит. Я совсем промок и начинаю чхать много раз подряд, морща лоб и закатывая глаза. Кто-то из темноты весело говорит:

— Если с вечера чхать начали, то к утру нос оторвётся.

Это Бычков.

— К Житному подходим, — говорит Бычков, потеснив меня у кормы, что-то поправляя, гремя цепью, — у Житного и заночуем.

— На якорь станем? — спрашиваю я, чтоб войти в общий ритм экипажа хотя бы вопросом своим.

— Зачем на якорь? Просто к дереву канатом привяжемся.

На берегу слева тьма ещё более сгустилась. Это спящее Житное. Село рыбацкое, люди встают засветло, с птицами. С птицами же ложатся. Впрочем, один-два огонька мелькают, и в их неустойчивом мигающем свете я пытаюсь разглядеть знаменитое село, сельсовет которого непосредственно руководит великим географическим событием европейского масштаба — впадением Волги в Каспийское море. Какие-то мокрые заборы, мокрые деревья, улица, уходящая от берега в глубину незнакомой мне жизни, которая была и для Ивана Андреевича, и для Марины Сергеевны тем самым неповторимым началом, о котором я только что тосковал в одиночестве на корме.

«Своё каждому» — стоит вот так поменять слова местами, и преступный, концлагерный лозунг «каждому своё» меняет смысл. Что над чем главенствует: «своё» над «каждым» или «каждое» над «своим»?

В глубине улицы смутно проглядывает транспарант. Я различаю: «Да здравствует…» Остальное во тьме. Ясно, что здравия желают начальству — «партии» или «народу», но и мне болеть не хочется. Скоро заповедник, скоро Каспий. Ухожу к себе в каюту и после короткой борьбы достаточно удачно «задраиваю иллюминатор» — закрываю круглое окошко, откуда веет гриппозно. Снимаю мокрую тельняшку, обтираюсь, принимаю таблетку аспирина. Ложусь на койку. Умираю.

Воскресаю, как растение, — от солнечного света. Солнце через иллюминатор бьёт прямо в лицо. Вздрагивают, колеблются стены моей обители, плещет, стучит под койкой. Мы в пути. Торопливо умываюсь, выхожу на палубу. Экипаж поздравляет меня с приятным пробуждением. Капитан Хрипушин говорит:

— Вы, человек сухопутный, нóсите тельняшки, а мы, сколько ни добиваемся, тельняшки получить не можем.

На икорно-балычном заводе номер пять сильный запах гальюна — морского туалета. Всюду мятые заспанные лица. Много русско-азиатских лиц местного, астраханского, происхождения, подобных лицу В. И. Ленина. В коридоре тучи гнуса. Гнус проникает, несмотря на военизированную охрану, в балычный цех, высокий, метров в семь-восемь, под стеклянной крышей и с жалюзи вместо стен, чтоб вялению не мешали прямо падающие лучи солнца. Осетровые, севрюжьи и белужьи балыки вялятся подвешенными на вышках и омываются прохладным воздухом от работающих вентиляторов.