18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Фрэнсис Скотт Фицджеральд – Великий Гэтсби (страница 2)

18

Уже три поколения моя семья принадлежит к числу заметных, состоятельных семейств этого города на Среднем Западе. Каррауэи — своего рода клан; по семейному преданию, мы ведём род от герцогов Баклю, но действительным основателем нашей ветви был брат моего деда. Он приехал сюда в пятьдесят первом году, во время Гражданской войны отправил вместо себя на службу наёмного заместителя и основал оптовую торговлю скобяными товарами, которую отец продолжает по сей день.

Самого двоюродного деда я никогда не видел, но говорят, что я на него похож, — если судить прежде всего по портрету с довольно суровым выражением лица, который висит в отцовском кабинете. Университет в Нью-Хейвене я окончил в 1915 году, ровно через четверть века после отца, а немного позднее принял участие в том запоздалом переселении германцев, которое известно под названием Великой войны. Ответный поход мне так понравился, что домой я вернулся, не находя себе покоя. Средний Запад теперь казался мне не тёплым средоточием мира, а обтрёпанным краем вселенной, и я решил отправиться на Восток и освоить торговлю облигациями. Все мои знакомые занимались облигациями, поэтому я предположил, что это дело прокормит ещё одного холостяка. Тётушки и дядюшки обсуждали мой замысел так, словно выбирали для меня подготовительную школу, и наконец с очень серьёзными, нерешительными лицами произнесли: «Что ж… да-а». Отец согласился содержать меня в течение года, и после разных отсрочек весной двадцать второго я приехал на Восток — как мне тогда казалось, навсегда.

Разумнее всего было бы снять комнаты в городе, но стояла тёплая пора, а я только что покинул край широких лужаек и приветливых деревьев. Поэтому предложение одного молодого сослуживца вместе снять дом в пригороде, откуда удобно ездить на работу, показалось мне отличной мыслью. Дом он нашёл — потрёпанное непогодой, словно картонное бунгало за восемьдесят долларов в месяц, — но в последнюю минуту фирма отправила его в Вашингтон, и за город я перебрался один. У меня была собака — по крайней мере, несколько дней, пока она не убежала, — старый «додж» и финка, которая заправляла мне постель, готовила завтрак и, стоя у электрической плиты, бормотала себе под нос финские премудрости.

День или два я чувствовал себя одиноко, пока однажды утром меня не остановил на дороге человек, приехавший сюда ещё позднее, чем я. «Как пройти в посёлок Уэст-Эгг?» — беспомощно спросил он. Я объяснил дорогу и, когда пошёл дальше, уже не чувствовал одиночества. Я стал проводником, первопроходцем, коренным поселенцем. Одним случайным вопросом он даровал мне право считать эти места своими.

И вот под солнечным светом, среди бурно распускавшейся на деревьях листвы, которая росла словно в ускоренной киносъёмке, меня охватило знакомое убеждение: вместе с летом жизнь начинается заново.

Прежде всего мне предстояло столько прочесть, а из молодого, животворного воздуха можно было почерпнуть столько крепкого здоровья. Я купил с десяток томов о банковском деле, кредите и инвестиционных ценных бумагах. Они стояли на полке в красном и золотом, словно новенькие деньги с монетного двора, обещая раскрыть блистательные тайны, известные лишь Мидасу, Моргану и Меценату. Кроме того, я твёрдо намеревался прочесть множество других книг. В университете у меня были литературные склонности: как-то в течение года я написал для «Йельских новостей» целую серию чрезвычайно серьёзных передовиц, полных очевидных истин. Теперь я собирался вернуть всё это в свою жизнь и вновь сделаться самым ограниченным из всех специалистов — «всесторонне развитым человеком». Это не просто острота: в конце концов, жизнь гораздо лучше видна из одного окна.

По воле случая я снял дом в одном из самых странных поселений Северной Америки. Оно находилось на том узком, буйном острове, который тянется от Нью-Йорка строго на восток и где, помимо прочих природных диковин, есть два необычных образования суши. В двадцати милях от города два громадных яйца, одинаковых по очертаниям и разделённых лишь заливом, существующим будто из одной учтивости, выступают в самые обжитые солёные воды Западного полушария — в просторный водяной птичий двор пролива Лонг-Айленд. Это не безупречные овалы: как яйцо в истории о Колумбе, оба они приплюснуты у основания. Однако их внешнее сходство, должно быть, непрестанно удивляет пролетающих над ними чаек. Для бескрылых куда интереснее то, что во всём, кроме формы и размера, они совершенно различны.

Я жил в Уэст-Эгге — ну, в менее фешенебельном из двух, хотя такое определение слишком поверхностно, чтобы передать причудливый и довольно зловещий контраст между ними. Мой дом стоял на самом кончике яйца, всего в пятидесяти ярдах от пролива, зажатый между двумя огромными усадьбами, которые сдавались за двенадцать или пятнадцать тысяч в сезон. Та, что находилась справа, была грандиозна по любым меркам: точная копия какой-нибудь нормандской ратуши, с башней сбоку, совсем новенькая под редкой бородкой молодого плюща, с мраморным бассейном и более чем сорока акрами лужаек и садов. Это был особняк Гэтсби. Вернее, поскольку мистера Гэтсби я ещё не знал, особняк, в котором жил джентльмен с такой фамилией. Мой собственный дом был бельмом на глазу, но бельмом маленьким, и его оставили в покое. Так что я получил вид на воду, частичный вид на соседскую лужайку и утешительное соседство миллионеров — всё за восемьдесят долларов в месяц.

По другую сторону учтивого залива вдоль воды сверкали белые дворцы фешенебельного Ист-Эгга, и история того лета по-настоящему начинается с вечера, когда я поехал туда обедать к Тому Бьюкенену и его жене. Дэйзи приходилась мне дальней родственницей, а Тома я знал ещё по университету. Сразу после войны я провёл у них два дня в Чикаго.

Среди прочих спортивных достижений её мужа было и то, что он считался одним из самых могучих крайних игроков, когда-либо выступавших за футбольную команду Нью-Хейвена. В некотором смысле он был известен всей стране — один из тех людей, которые в двадцать один год достигают такого исключительного совершенства в одной узкой области, что вся дальнейшая жизнь кажется лишь спадом после вершины. Его семья была баснословно богата; ещё в университете его упрекали за то, как свободно он швырялся деньгами. Теперь же он покинул Чикаго и перебрался на Восток с размахом, от которого захватывало дух: например, перевёз из Лейк-Фореста целую конюшню лошадей для поло. Трудно было осознать, что человек моего поколения может быть настолько богат.

Почему они приехали на Восток, я не знаю. Без особой причины они провели год во Франции, а потом беспокойно скитались из одного места в другое — всюду, где люди играли в поло и наслаждались богатством в обществе друг друга. По телефону Дэйзи сказала, что на этот раз они поселились насовсем, но я ей не поверил. Я не мог заглянуть ей в сердце, однако чувствовал, что Том будет вечно странствовать, с лёгкой тоской разыскивая бурное напряжение какой-то футбольной игры, которую уже не вернуть.

Так в один тёплый ветреный вечер я отправился в Ист-Эгг навестить двух старых друзей, которых почти совсем не знал. Их дом оказался ещё роскошнее, чем я ожидал: радостный красно-белый особняк в колониальном стиле георгианской эпохи, с видом на залив. Лужайка начиналась у пляжа и на четверть мили устремлялась к парадной двери, перескакивая через солнечные часы, кирпичные дорожки и пламенеющие цветники; добравшись наконец до дома, она словно по инерции взбегала по стенам яркими вьющимися растениями. Фасад был прорезан рядом французских окон; сейчас они сияли отражённым золотом и были распахнуты навстречу теплу и ветру уходящего дня. На парадном крыльце, широко расставив ноги, стоял Том Бьюкенен в костюме для верховой езды.

Со времён Нью-Хейвена он изменился. Теперь это был крепко сложенный тридцатилетний мужчина с волосами соломенного цвета, жёстким ртом и высокомерными манерами. Два блестящих надменных глаза властвовали над его лицом, и казалось, что он всё время угрожающе подаётся вперёд. Даже женственная щеголеватость костюма для верховой езды не могла скрыть громадную мощь этого тела. Казалось, оно распирает лоснящиеся сапоги до самых верхних шнурков; когда под тонкой тканью куртки двигалось плечо, можно было различить перекатывающийся пучок мышц. Это тело было способно приложить сокрушительную силу — жестокое тело.

Его голос, грубоватый, хриплый тенор, усиливал впечатление задиристости. В нём слышалось покровительственное презрение даже к тем, кто ему нравился, а в Нью-Хейвене были люди, которые ненавидели его всей душой. «Не думайте, что моё мнение в этих вопросах окончательно, — словно говорил он, — только потому, что я сильнее вас и во мне больше мужества». Мы состояли в одном студенческом обществе на последнем курсе и, хотя никогда не были близки, я всегда чувствовал, что он меня одобряет и хочет, чтобы я его полюбил, — хочет с какой-то своей особой, суровой и вызывающей тоской.

Несколько минут мы беседовали на залитом солнцем крыльце. «Недурно я здесь устроился», — сказал он, беспокойно обводя всё вокруг блестящими глазами. Развернув меня за руку, он повёл широкой плоской ладонью перед открывавшимся видом, одним взмахом охватив и расположенный в углублении итальянский сад, и пол-акра густых, терпко пахнущих роз, и тупоносую моторную лодку, покачивавшуюся на приливной воде у берега. «Раньше всё это принадлежало Дэмейну, нефтепромышленнику». Он снова повернул меня — учтиво и резко. «Пойдём внутрь».