Фрэнсис Гис – Брак и семья в средние века (страница 44)
Няня, писал Бартоломей Английский, занимает место матери и, как мать, радуется, когда радуется ребенок, и страдает, когда страдает он. Она поднимает его, когда он падает, утешает его, когда он плачет, целует его, когда он болен. Она учит его говорить, повторяя слова и «почти ломая свой язык». Она разжевывает мясо для беззубого младенца, шепчет и поет ему, поглаживает его, когда он спит, купает и умащает его[598].
Неотразимо привлекательную картину отношений между детьми и взрослым рисует биограф епископа Гуго Линкольнского (1140–1200 гг.), с которым «дети оказывались друзьями удивительно быстро и приходили к нему более охотно, чем к своим родителям». Когда святой епископ крестил шестимесячного младенца, новорожденный «выразил великое удовольствие своим телом. Маленький ротик и личико расслабились в длительной улыбке Затем он согнулся и распростер ручки, как будто собирался полететь, и двигал головой направо и налево… Потом он схватил его руку обоими ручками изо всех своих сил и поднес ее к своему личику, а затем начал ее лизать вместо поцелуя… Присутствовавшие были поражены необычным зрелищем совершенно счастливых в обществе друг друга епископа и младенца… Что мог увидеть младенец в епископе такого, что дало ему так много радости, если не Бога в нем? Что привлекло епископа к младенцу и заставило настолько важное лицо уделить столько внимания такому маленькому существу, если не знание великого, скрытого в столь маленькой оболочке? Епископ дал мальчику яблоко и несколько других вещей, которые обычно любят дети, но младенец отказался развлекаться с какой-либо из них. Он отверг их все и казался полностью поглощенным и завороженным епископом. С негодованием отталкивая руки няни, которая держала его, он пристально смотрел на епископа и хлопал в ладоши, все время улыбаясь»[599].
Отец младенца, согласно Бартоломею, был представителем того поколения, чьей целью являлось преумножение рода с помощью сыновей, которые будут «сохранять его через его потомков». Такой отец будет ограничивать себя в пище, только чтобы вырастить сыновей. Он глубоко интересуется их образованием, нанимая лучших учителей и, чтобы пресечь возможную дерзость, «не обращается [к ним] с веселым видом», хотя любит их, как самого себя. Он работает, чтобы преумножить богатство и увеличить наследство сыновей и насытить их в юности так, чтобы они могли насыщать его в старости. Чем больше отец любит сына, «тем более усердно он обучает [его]», причем усердие отнюдь не исключает наставлений с помощью розог. «Когда отец его особенно любит, то ему не кажется, что он любим, потому что он постоянно угнетен нагоняями и побоями, ради того, чтобы он не стал дерзким»[600].
В то же время продолжало существовать детоубийство, хотя оно и не было теперь обычным способом контролировать рождаемость, как в древнем мире. Церковные суды в Англии и других странах налагали за него наказания от традиционных публичных покаяний и строгого поста на хлебе и воде до бичевания. Более суровая кара предполагалась в тех случаях, когда родители не были женаты, то есть прелюбодействовали, в то время, как женатым родителям разрешалось очиститься с помощью клятвы в невиновности и представлении свидетелей, подтверждающих честность обвиняемых.
Отношение средневекового законодательства к детоубийству отличалось от современного в двух моментах: детоубийство рассматривалось как «нечто меньшее, чем убийство», но, с другой стороны, как нечто худшее, чем небрежность, приведшая к смерти. Тем самым внимание церкви было обращено не только на грех родителей, но и на благополучие ребенка. Родители не только должны были иметь добрые намерения, но и заботиться о ребенке в действительности. Б. Ханавальт встретила в исследованных ею записях коронеров только два возможных детоубийства среди 4000 случаев убийств. В одном случае две женщины были обвинены в том, что они утопили в реке трехдневного младенца по просьбе матери, ее сына и дочери; все были оправданы. Во втором — новорожденная девочка, у которой не была перевязана пуповина, была найдена утопленной в реке, ее родители остались неизвестны. Гипотеза о том, что иногда под видом несчастного случая скрывается детоубийство, не подтверждается соотношением полов детей, погибших случайно; классическое пренебрежение младенцами женского пола должно было бы выразиться в преобладании несчастных случаев с девочками; в действительности же 63% детей, умерших в результате несчастного случая, — мальчики[601].
Конечно, нередко к фатальному исходу приводило небрежение родителей. В одном случае, приведенном в записях коронеров, отец был в поле, а мать пошла к колодцу, когда загорелась солома, устилавшая пол; в результате ребенок в колыбели сгорел. Такие трагедии могли быть вызваны цыплятами, копошившимися около огня и подобравшими горящую веточку, или угольком, попавшим на крыло цыпленка. Другие домашние животные также были опасны. Даже в Лондоне забредшая однажды в семейный магазин свинья, смертельно укусила месячного ребенка.
Выбравшись из колыбели, дети подвергались другим опасностям: колодцы, пруды, канавы; кипящие кастрюли и чайники; ножи, косы, вилы — все это угрожало ребенку. Несчастные случаи происходили, когда они оставались одни, а родители уходили работать, когда за ними присматривали старшие сестры и братья и даже когда родители были дома, но занимались делами. Когда однажды некие отец и мать выпивали в таверне, забравшийся в их дом человек убил двух их маленьких дочерей. Записи дознаний отражают негативное отношение судей к небрежению родителей или старших братьев и сестер: ребенок находился «без кого-либо, кто бы присматривал за ним» или «оставался без присмотра». Пятилетний мальчик характеризовался как «плохой опекун» для младшего ребенка[602].
Исследование Б. Ханавальт выявляет и такие случаи, когда родители отдавали свои жизни ради детей. Одной августовской ночью в 1298 г. в Оксфорде от свечи загорелась солома на полу. Муж и жена выскочили из дома, но, вспомнив о своем младенце-сыне, жена «бросилась обратно в дом, чтобы найти его, но сразу, как только она вбежала, она была одолена огромным огнем и задохнулась». В другом случае был убит отец, защищавший дочь от изнасилования[603].
Выражение родительских чувств к детям трудно обнаружить при немногочисленности того типа источников, в которых обычно воплощаются чувства вообще: мемуары, личные письма и биографии. Но расследование инквизиции в Монтайю дает много картин родительской привязанности. Дама из Шатовердена оставила свою семью, чтобы примкнуть к катарам, но едва могла перенести прощание с ребенком в колыбели: «Когда она увидела его, она поцеловала ребенка, и дитя начало смеяться. Она пошла из комнаты, где лежал младенец, но вернулась снова. Ребенок снова начал смеяться, и так продолжалось несколько раз, так что она не могла заставить себя оторваться от ребенка. Видя это, она сказала служанке: "вынеси его из дома"». Только все подавляющее религиозное убеждение, за которое она позднее и погибла на костре, могло разлучить эту женщину с ее ребенком[604].
Утрата ребенка вызывала не только эмоциональные проблемы, но и их тоже. Хорошим примером отцовских чувств является реакция Гийома Бене, крестьянина из Монтайю, который сказал утешавшему его другу: «Я потерял все, что имел, из-за смерти моего сына Раймона. Не осталось никого работать на меня». И, плача, Гийом утешал себя мыслью, что его сын причастился перед смертью и, может быть, находится «в лучшем месте, нежели я теперь»[605].
Религия катаров утешала горюющих родителей верой в то, что душа может возродиться в более позднем ребенке, возможно, их собственном. Пьер Остац, бейлиф из Орнолака, утешал женщину, потерявшую четырех сыновей, говоря ей, что она получит их снова, «потому что ты еще молода. Ты снова забеременеешь. Душа одного из твоих умерших детей войдет в новый зародыш». Другая женщина начала «рыдать и стенать», найдя мертвым своего маленького сына, который спал рядом с ней в постели. Пьер сказал ей: «Не плачь. Господь даст душу твоего мертвого сына другому ребенку, которого ты зачнешь, женского или мужского пола. Или же его душа найдет хороший дом где-нибудь еще»[606].
Одна супружеская пара катаров, Раймон и Сибилл Пьер из деревни Арке, чья новорожденная дочь Жакот серьезно заболела, решили причастить ее, что обычно делалось для лиц, достигших того возраста, когда происходящее понятно. После того, как причастие было дано, отец был удовлетворен: «Если Жакот умрет, она станет Божьим ангелом». Но мать испытывала иные чувства. Перфект велел не давать младенцу молока или мяса, запрещенных избранным катарам. Но Сибилл «не могла этого больше выдержать. Я не могу позволить моей дочери умереть у меня на глазах. Поэтому я дам ей грудь». Раймон был в ярости и на некоторое время «перестал любить ребенка, и он также перестал любить меня на долгое время, пока позднее не признал, что ошибался». Признание Раймона совпало с отказом всех жителей Арке от учения катаров. Ребенок прожил еще год, а затем умер[607].
Средневековые дети не переживали продолжительного периода формализованного взросления, который разработали современные системы образования, и к детям обычно относились как к ответственным взрослым с момента наступления половой зрелости, на что указывает ранний возраст, при котором мальчики и девочки считались правомочными давать согласие на брак, и еще более ранний возраст, в котором происходило обручение. Брачный контракт часто скреплялся передачей будущей невесты или, реже, будущего жениха в резиденцию его или ее будущих свойственников. Изабелла Ангулемская была обручена с Гуго IX де Лузиньян и привезена в замок Лузиньянов к юго-западу от Пуатье. Но когда ей исполнилось 12 лет, король Иоанн Английский вынудил ее отца забрать ее обратно в Ангулем, чтобы Иоанн мог жениться на ней и увезти ее в Англию. У Иоанна и Изабеллы была дочь по имени Джоан, которую в 10 лет обручили с молодым сыном бывшего жениха Изабеллы. Джоан пересекла Ла Манш и поселилась в Лузиньяне. Но несколькими годами позже король Иоанн умер, и Изабелла решила выйти замуж за молодого Гуго Лузиньяна сама. Дочь Джоан была обещана шотландскому королю, и после длительной тяжбы из-за приданого матери и дочери обе вышли замуж; Джоан в это время было 16 лет[608].