Франсис Карко – Горестная история о Франсуа Вийоне (страница 46)
ЭПИЛОГ
Возвратись в Париж, Вийон жил, а верней, скрывался у матери, потому что дело об ограблении Наваррского коллежа все еще не было закрыто. Об этом ему сообщил мэтр Гийом, пришедший как-то утром навестить племянника. Франсуа спокойно слушал его, но когда каноник произнес имя Табари, неожиданно взорвался:
— Этот предатель заслужил, чтобы ему вырвали язык!
— Да, разумеется, — согласился мэтр Гийом, — но Господом нашим тебя заклинаю, не пытайся это сделать.
— Но он же всех нас выдал — Колена, Ренье.
— Да, выдал.
— Сука!
— А чего ты хочешь? Чтобы он не назвал ваших имен? Его дважды подвергли пытке. Сперва обычной, потом чрезвычайной. Сколько бы он ни запирался, у судей не было сомнений, что в конце концов он заговорит. Кстати, в своей поэме, с которой было сделано множество копий, ты ведь сам написал: «В Анже уйду я».
— Э, дядюшка, не сравнивайте, это разные вещи.
— Дитя мое, — ласково промолвил мэтр Гийом, — я вовсе не хочу пугать тебя. Что сделано, то сделано, и сделанного, увы, назад не воротишь. Но в показаниях, данных Табари в присутствии мэтра Этьена де Монтиньи, который, кстати, сообщил мне о них, Франсуа Фербука и других почтенных особ, содержатся неопровержимые обвинения против тебя.
— Но ведь сам Табари сумел выкрутиться, — заметил Франсуа.
Каноник покачал головой.
— Выкрутился он только потому, что выплатил ущерб.
— Выплатил? Он?
— Его семья, — пояснил мэтр Гийом. — Ей пришлось выложить в два срока сумму в пятьдесят золотых экю. Пятьдесят золотых! У нас нет таких денег.
— Да уж, верно. Лучше бы я не возвращался сюда и остался там, где был. Деньги! Всё эти деньги!
— И тюрьма. Не забывай про тюрьму. Ты ведь уже отведал ее и знаешь, каково там. Будь благоразумен. Стоит кому-нибудь встретить тебя на улице, опознать и донести в превотство, и ты пропал: мы ничем не сможем тебе помочь.
Произнеся это, мэтр Гийом встал, ласково обнял племянника и направился к двери. Франсуа успокоил его:
— Можете не тревожиться. Отныне никто не увидит меня на улице. Клянусь вам! Уж коли мне суждено сидеть взаперти, то лучше пусть это будет здесь. Так что не беспокойтесь за меня.
Целых два месяца Франсуа безвылазно просидел в доме матери, спал на брошенном на пол соломенном тюфяке, и когда мать уходила стирать или исполнять какие другие работы к людям, что нанимали ее, принимался за стихи. Писал он, сидя за маленьким столиком спиной к очагу и лицом к оконцу, сквозь которое в дом проникал дневной свет, и в общем-то не жаловался на свою судьбу. Во всем он старался находить только хорошее, и когда душераздирающий кашель, приобретенный в мёнской тюрьме, вынуждал его откладывать перо, он думал о том, что на улице сейчас льет проливной дождь, и радовался, что находится под кровом, в тепле.
— По мне, так воды явный избыток, — говорил он себе. — Тибо д’Оссиньи навсегда отбил у меня вкус к ней.
Кашель раздирал ему грудь, отнимал силы, и Франсуа приходилось заставлять себя возвращаться к стихам. Он чувствовал, что чахнет в этой каморке с земляным полом, голыми стенами и низким потолком, что из-за нее его не отпускает какой-то непонятный недуг. Однако он держался, а однажды вообразил, будто он богат и диктует стихи писцу, как это делал в Блуа герцог Карл Орлеанский. От этой мысли ему стало весело, и в очередной строфе он упомянул своего воображаемого писца:
Он был самим собой и Фирменом, своим писцом, который терпеливо ждал, когда он, поэт, прочтет вслух очередные строки, чтобы записать их, перечитать, вымарать и снова записывать, пока он, автор, поэт, не будет удовлетворен тем, что сочинил.
— Давай, давай, Фирмен, — бормотал Франсуа, — не ленись, пиши…
И еще он подумал, что неплохо будет написать своего рода дополнение к давнему своему сочинению «Лэ», поскольку там он не упомянул многих своих знакомцев.
начал Франсуа следующую строфу.
— Пиши, пиши, Фирмен. Записал? Итак, с душой мы покончили. А вот насчет тела погоди-ка… Кому мне его завещать? Ага, вот:
Ну да ты и сам это знаешь. Сам небось мог бы такое написать, да? То-то… Жаль, но ничего не поделаешь. Это истинная правда.
Да, вот именно. В прах, в землю. В темную яму в земле. Все там будем. Кто бы ты ни был, конец для всех один. Великих и малых, красавцев и уродов — всех поджидает могильная яма… Но перейдем к другим темам.
Так он разговаривал с собой, и вдруг его осенило, какой должна быть его поэма. А назвать ее нужно «Завещание». А что, превосходное название… И он уже мысленно представил себе свою поэму, выдерживающую все формулы, приличествующие завещанию, и напечатанную красивым крупным шрифтом. Да! В этом есть смысл. «Завещание Франсуа Вийона» или, быть может, даже «Большое завещание». А что? Он, у которого на этом свете нет ничего, кроме опыта, дорого оплаченного многочисленными заблуждениями, готов обогатить им всякого, кто пожелает принять его. Это его право. Франсуа долго смеялся, раскачиваясь на табурете, потом снова схватил перо и после строф с перечислением наследства, оставляемого добрейшему мэтру Гийому, записал молитву Приснодеве, дав ей название «Баллада-молитва Богородице, написанная Вийоном по просьбе его матери».
Но тут веселое настроение покинуло его: он вспомнил Катрину и стихи, которые он писал для нее давным-давно, еще в Бур-ла-Рене. Не упоминать, что ли, ее? Нет, это невозможно. Слишком большое место занимала эта женщина в его жизни, и она должна быть упомянута в поэме. И тем не менее Франсуа пребывал в нерешительности, не зная, что написать о ней. Он сидел в глубокой задумчивости, и вдруг к нему пришли нужные слова. Он обмакнул перо в чернильницу и стал быстро писать:
Посвятив этой лживой и бессердечной особе три строфы и освободившись от нее, Франсуа перешел к своим давним знакомцам, стал поименно перечислять их, и тут к нему вернулись и задор, и остроумие. Да, тут он был в своей тарелке. И слава Богу, можно было не бояться слишком огорчить кого-нибудь из них. Он с удовольствием упомянул их всех — Ренье, Тюржиса, стражников из превотства, Казена Шоле, брата Бода, Марго — и каждый получил от него какой-нибудь нелепый, несусветный дар.
— Это им понравится, — бормотал Франсуа, записывая строку за строкой. — Им принадлежит все, что я имею, и даже то, чего не имею. Дарю вам поистине от чистого сердца. Примите и владейте…
Когда вечером вернулась его мать, Франсуа все еще работал и был так возбужден, что бедная старушка всплеснула руками.
— Ничего особенного, — успокоил ее Франсуа. — Сегодня я здорово поработал. Посмотри, сколько я сделал.
— Господи! — сокрушенно вздохнула она.
Франсуа обнял ее, расцеловал, собрал бумаги и помог ей подготовить стол для ужина. Ел он с аппетитом, рассказывал всякие забавные истории, но когда в восемь часов колокол пробил сигнал к тушению огней, настроение у него испортилось и, вместо того чтобы лечь спать, он принялся беспокойно расхаживать по комнате.
— Ты что? — спросила мать.
Франсуа повернулся к ней, показал на дверь и бросил:
— Я больше не могу. Я задыхаюсь здесь.
— Сынок!
— Да, задыхаюсь! — крикнул он. — Я пошел.
И, хлопнув дверью, он выскочил из дома, прежде чем старушка успела вцепиться в него. Нет, он не соврал ей. Он уже так давно сидел взаперти, не смея даже выйти подышать свежим воздухом, что наконец терпение его лопнуло. Да что ему может грозить ночью, в такой час? Кто его увидит? Кто опознает? Чушь все это! Он вовсе не собирается ввязываться в драку со стражниками. Видно, дядюшка считает его полным безумцем. Франсуа усмехнулся.
«Бедняга, — подумал он. — Это просто глупо все время дрожать за меня».