реклама
Бургер менюБургер меню

Фланнери О'Коннор – Таинства и обыкновения. Проза по случаю (страница 17)

18

Можно возразить, что всё это чересчур сложно для учащихся, и всё же начинать рассмотрение с того, что можно узнать о произведении как о «деле техники», будь то рассказ, роман или поэма – это начать с черт наименее общих. И тут вы можете спросить, чем сопрягается «техническое» понимание новеллы, романа или поэмы с таинствами, воплощение которых, как я уже предусмотрительно уточняла, является сущностью литературы. На самом деле (сопрягается) очень многим, и очевидность этого лучше всего иллюстрирует сам творческий акт сочинительства.

В процессе написания вещи автор видит, что ход создания его произведения неотделим от замысла в целом. Форма рассказа даёт ему смысл, который в ином виде был бы уже не таким, и если студент в какой‐то степени способен постичь форму, он никогда не отметит в произведении ничего иного, кроме чисто внешних литературных свойств.

Итогом правильного изучения романа должно быть созерцание таинства, заключённого в нём в целостном виде, без каких‐либо домыслов и пересказа. И это не прослеживание выражаемого словами нравственного поучения или житейских заветов. Знакомый мне преподаватель, спросив однажды ученицу, какова мораль «Алой буквы», услышал в ответ: «Прежде, чем на сторону ходить, дважды подумай» [78].

Многим студентам кажется, что, проникнув глубоко в идею произведения и выудив из него столь поучительное открытие, они трудились не напрасно. А мне думается, судя по тому, что читает народ, все наши просветительские старания идут насмарку. Особенно это заметно по требованиям, предъявляемым массовым читателем романисту. Народ может не знать, что он получит, но он по крайней мере знает, чего ему хочется. Среди вопросов о современной прозе чаще других звучит: чего ради нас потчуют романами про бедняков и юродивых, одержимых насилием и саморазрушением, когда на самом деле в этой стране мы богаты, сильны и равноправны, и любой прохожий на улице буквально не знает, какое ещё ему сделать доброе дело.

По‐моему, данная претензия лишь одна из многих, возможно, неосознанных стараний избавить в литературе обыкновения от таинств, сделав её приятнее на современный вкус. Прежде чем заглядывать в чьи‐то души, романисту рекомендуют изучить социальную статистику. Или, если это его собственная душа, изучать её в свете статистических данных. Боюсь только, что такой взгляд для романиста не пригоден. Нравственная оценка неотделима от его авторского взгляда. Его «оптика» неотделима от нравственного чувства.

Читатели с грехом пополам изжили привычку «выжимать» из текста мораль, поддающуюся пересказу. Зато теперь они оттуда же черпают социальные теории, в свете которых жизнь будет выглядеть более привлекательной. Что им хочется удалить из литературы любой ценой, так это таинство, потерю которого предвидел Генри Джеймс. Повествователю надлежит отображать то, что он видит, а не что ему «указано» видеть, что ещё не означает, что он не может быть, или не является моралистом в свойственном ему смысле.

Прозаик, похоже, до безобразия привязан к «неимущим», поскольку, даже описывая богачей, он больше озабочен тем, чего им не хватает, а не тем, что у них есть. Боюсь, что сам факт неискоренимости нищеты служит писателю источником удовольствия. По сути, это значит, что он всегда сможет найти кого‐нибудь вроде себя. Ведь его волнует неискоренимая «обеднённость» человеческого бытия. Я убеждена, что базовым ощущением для каждого человека является ощущение его ограниченных возможностей.

Один мой читатель поделился впечатлением от моей книги через моего дядю. «Передай этой девушке, хватит описывать бедных», – сказал он, – я их вижу каждый день, и не хочу, чтобы они мозолили мне глаза, когда я читаю».

Тогда‐то меня впервые и осенило, почему мои герои намного бедней кого‐либо (очень интересно!), что позволяет значительно прояснить писательский взгляд на мир.

Писатель описывает то, что видит на «поверхности» жизни. Но под таким углом зрения, когда подмечают и то, что «ещё не всплыло» и то, что уже «выкипело». Он всё глубже всматривается в себя, и, мне кажется, основано это на том, чему безусловно следует быть фундаментом человеческого опыта – на ощущении недостаточности, или, если угодно, своего убожества.

«Если хочешь стать писателем, не прогоняй нищих от порога» [79], советовал Киплинг, видимо, полагая, что бедные менее защищены от ударов судьбы, и писатель тешится тем, что недостатка в малоимущих нет. Но они всегда будут к его услугам, потому что их, бедняков, можно отыскать где угодно. Все мы дети перед Ликом Господним, а в глазах романиста мы все обеднены. Чья‐то конкретная нищета для него лишь показатель всечеловеческого убожества.

Когда кто‐то пишет о бедноте, изображая чисто материальную скудость её быта, он выполняет задачу не художника, а социолога. Описываемая им нищета существенна настолько, что любые привязки к денежному вопросу здесь совершенно излишни.

Подобно большинству романистов, Киплинга интересовали «обыкновения» обездоленных. Бедность ведь любит не ударить в грязь лицом не меньше богачей, только внешнему этикету бедняка постоянно препятствует нужда. Таинство бытия то и дело маячит сквозь лохмотья их каждодневной жизни, и, боюсь, что именно это и делает их неотразимыми для романиста.

Ощущение неполноты (утраты) дано нам от природы, и только в новейшие времена, одурманенные идеей самосовершенствования, мы стали чураться юродивых в литературе. Юродивый в современной прозе беспокоит нас, как правило, тем, что он не даёт нам забыть, что и мы его собратья по несчастью. Хотя обездоленный должен нам внушать беспокойство именно в те моменты, когда его держат за человека полноценного.

Не стану отрицать, что такое не редко случается. Даже если на каждом шагу это служит симптомом недуга, которым страдает не только автор, но и всё общество, заразившее его своими ценностями.

Каждого автора заботит что‐то своё, и ни одному не дано увидеть и описать всё сразу. Ожидаемо, различима лишь часть целого, но и такой взгляд честен, если он не продиктован автору извне. Не думаю, что мы вправе требовать от наших писателей «всеамериканскую» романистику. Написание такой «чисто американской» книги было бы слишком ограниченным предприятием, чтобы тратить на него талант и время. Как прозаик‐южанин, я использую идиомы и обычаи знакомых мне мест, но не считаю, что всё это только про Юг. Как романист, я учитываю влияние бомбардировок Хиросимы на сельскую жизнь в моей родной Джорджии, не сопоставляя значимость одного и другого, но в свете не относительного, а абсолютного. В свете высшей воли высвечивается гораздо больше, чем в свете огней, горящих в доме по соседству.

«Совокупное воздействие» и восьмой класс старшей школы

Cразу в двух школах штата Джорджия родители тамошних старшеклассников воспротивились тому, что их детям на домашнее чтение задали современную прозу. Такое по всей стране происходит регулярно. Случайно заглянув в книгу, рекомендованную его отпрыску, папаша натыкается в ней на пассажи с эротикой или бранью и тут же бежит разбираться со школьным начальством. Иногда дело завершается увольнением педагога (как в Джорджии), что в свою очередь вызывает повсеместные протесты в либеральных кругах.

В Джорджии такие случаи связаны с книгами Стейнбека и Джона Хёрси [80]. Скандал вокруг романов «К востоку от Эдема» [81] и «Колокола для Адано» [82] спровоцировал широкую дискуссию в печати. Приветствуя педагогическую дерзость, один колумнист заявил, что школьникам надоели замшелые сочинения девятнадцатого века. Им куда интереснее читать описание реалий нашего времени, а в Библии, кстати, тоже хватает «клубнички» [83].

Мистер Хёрси лично обратился к инспектору штата по делам школьного образования с письмом в защиту отстранённого от работы преподавателя. Он подчёркивает, что книга написана не ради скандала, а для проникновенного разговора о природе демократии, оказывая «совокупное воздействие». Книгу при судебном разбирательстве ведь оценивают не по отдельным фрагментам, а по «совокупному воздействию» её на читателя.

Мне не хочется комментировать значение этих частных случаев. Меня заботит, какие книги надо читать в восьмом и девятом классе, и оба примера указывают лишь на бессистемный подход к литературе в старших классах наших школ. Подразумевается, что существует казённый список книг, «безопасных» для включения в список литературы для чтения учителем, а рекомендация – уже дело педагога.

Учителя литературы бывают плохими, хорошими и безразличными, но куда чаще её преподавание доверяют любому, кто разумеет на нашем языке. А поскольку несколько романов в одну хрестоматию не втиснуть, решающую роли при выборе произведения играют эрудиция и вкус преподавателя – характеристики в лучшем случае относительные. В большинстве случаев учитель советует то, что, по его мнению, увлечёт его учеников и не даст им скучать. Увлекательное и нескучное во многих образцах современной прозы определённо имеется.

Наше время примечательно тем, что (впервые за всю историю образования) встал вопрос, какой материал ребёнок «выдержит», но я не готова обсуждать такую проблему. Дьявола «Просвещения», которым мы одержимы, можно изгнать только «постом и молитвой». Только это пока никому не под силу. В иные века вниманием детей, среди прочих, владели Гомер и Вергилий, но дела двинулись не вперёд, а назад: наши дети оглупели настолько, что не могут проникнуть в минувшее силой воображения. Никто не спрашивает ученика, приятно ли ему заниматься алгеброй или устраивают ли его «неправильно» спрягаемые глаголы во французском языке, однако при выборе между Хёрси и Готорном всё решает его «вкус».