Феликс Светов – Опыт биографии. Невиновные (страница 87)
Когда-то давным-давно, при конце ее времени Владимир Сергеевич Сергеев — товарищ отца, известный историк, по всей видимости, более чем неравнодушный к маме, — подарил ей перед ее высылкой из Москвы книжку, кажется, вышедшую у нас тогда только что — «Опасные связи», которую она читала в Архангельске нашей квартирной хозяйке. Сергеев и его жена Наталья Николаевна написали на титульном листе трогательно и старомодно: «Маленькой героине большого романа». Какая долгая и тягостная жизнь была у нее потом, каким большим оказался этот роман: все было еще впереди, а кой о чем я все-таки написал, не сумев передать главного, поразительной цельности этого характера — в любви, доброжелательности, такой естественной самоотверженности, что и подвига никакого не было в ее жизни — всю жизнь она служила близким, как воду пила.
Что говорить, быт был трудным, меня съедала собственная беда, необходимость ломки всей жизни, происходившей все равно и без моего участия, я делал выбор, сделанный во мне уже без меня, но и осознать произошедшее было не так просто, закосневший в неразвитости разум отстает от жизни сердца, разрыв этот мучителен, а слабость, суета и житейские обстоятельства слепили глаза, я принимал совершавшуюся рядом каждое мгновение непостижимую борьбу как нечто без меня происходящее, привыкал, продолжал получать и тратил, черпал из бездонности ее доброты и самоотвержения, эгоистически и легкомысленно откладывал и откладывал, убежденный, что успею, — тоже как воду пил, не задумываясь о цене того, что расплескиваю.
А она все понимала, прощая, я так привык к этому, что только отмахивался, позволял себе шутить, хотя, наверно, задумался бы, если б кто-нибудь разрешил такое по отношению ко мне, рассчитывая на мою силу и понимание.
Были друзья со своими делами, казавшимися такими важными и первоочередными, моя свобода, о которой так пекся. Откладывал и откладывал открывшуюся, дарованную мне Господом возможность глядеть и слушать — видеть и слышать совершавшееся подле меня, просто сидеть за столом напротив, работать, поглядывая на нее, поправлять подушку. Я уже работал на кухне, забывая понимать, как это ей тяжело — лишила меня стола, комнаты, как тягостно каждое мое появление с водой, лекарством или тарелкой супа, а чем дальше, тем ощутимей становилась наглядность моей заботы, вызывая сокрушение о ее несомненной для меня тягости.
Как просила она последние месяцы посидеть и поговорить о чем-нибудь, послушать и что-то сказать, но я привык к тому, что успею, не опоздаю, как привык к ее поразительному всепрощению и долготерпению, пониманию юмора, проявлениям моей слабости, — грань эгоизма стиралась, была ничего не стоящая забота, все как положено — не в чем упрекнуть.
А кроме того, она невольно становилась участницей происходящей в доме драмы, списывала ее на себя, подтачивала свои силы, ломая неподдающуюся цельность, веру в чудо и надежду, дарованную Богом, Которого была уже не в состоянии понять и принять, — жизнь была прожита, а на новую не оставалось времени.
А еще сестра с нескончаемостью своих бед, так глубоко зашедшим различием, что и понять друг друга стало невозможно. И я, чувствуя себя без вины виноватым, знал всегдашнего союзника, готового понять и поправить в крайностях, обращался к ней; сестра громоздила свое, определившиеся на
А еще был внук — мой племянник Мишка, ее последняя высокая привязанность, она отдала ему всю силу своей любви и глубину натуры — с его драмами и навсегда зажженным ею светом.
Еще неделя, думал я, доделать то-то, выяснить что-то, съездить туда-то, а потом переберусь за свой стол, не отойду от него, все время будем вместе… Она еще пыталась вставать, страшно мучилась, когда я носил ее на руках, светлела, пройдя самостоятельно по коридору, а я не мог видеть этой несдающейся, несуществующей плоти, живущей не знающим слабости духом, детской наивной убежденностью, что она может все. Но она уже не могла, я понимал это, а потому с ужасом ждал мгновения, когда она
Так, наверно, было и в то утро, когда в последний раз она вытащилась в коридор и, трясясь, скорчившись — сама, опираясь на палку, маленькая и бесплотная, подняла на меня глаза и сказала: «Светик, ну хотя бы какой-то конец — в ту или другую сторону, я больше не могу…» Все-таки — в
А ведь были страшные боли, когда не могла поднять головы, но стоило утром стать полегче, глаза у нее светлели, начинала щебетать, а у меня мелькала, тут же уходила и словно бы ее не было, но я-то знал, что
Она вернулась к себе, я помог ей лечь, и тут до меня дошло, что ей совсем-совсем плохо. «Мне очень нехорошо, Светик». — «Но так уже было, мама, потом станет полегче, погода меняется, понервничала, все наладится, увидишь, лето кончилось, все вернулись, полон дом, тебе будет повеселей…» — «Вот-вот, вернулись, а я лежу как колода, занимаю полдома, никакого толка —
Потом я ушел по делам, ничтожным, жалким, ей стало хуже, она заснула, уже не приходила в себя, я был убежден, что ее можно разбудить, но она не проснулась в обед и к ужину, мой товарищ-врач, приехавшая вечером, сказала, что ее нельзя, не нужно трогать, что в таких случаях в больнице — они просто ждут, но я просил, настаивал, ей сделали сердечный укол, она не отвечала, хотя мне казалось, слышит меня, ночью я спал рядом, поил ее, вливая в уголок рта, она глотала, а утром, с рассветом стал будить — еще и еще, она услышала, открыла глаза и плотно закрыла их снова.
И опять побежало время — час, два, три. «До свидания, бабушка!» — крикнула моя дочь, убегая первого сентября в школу, а у нее мелко-мелко задрожало плечо, я вышел покурить, не мог больше, а когда вернулся, ее уже не было, и застывшая маска на месте ее лица, за минуту до того полного
7
Ночь, деревья подступают к самому дому, ничего не видать, только далекие фонари выхватывают летящий снег, под ним перекрещиваются, колеблются, шагают тени, и я заметался в тишине, почувствовал, что приходит пора перестать
«Мама! Если б ты знала и предположить могла, как я виноват перед тобою, как невосполнимо, навсегда виноват перед тобой! Ты простила бы меня, я знаю, но я никогда не смогу себе простить. Никогда. Никто не поймет и не сможет понять нашей близости, а ты в полном отчаянии говорила, что и ее уже нет. Господи, если все-таки есть Ты на свете, если есть Правда и Справедливость, покарай меня, но пусть она узнает, что я бесконечно люблю и горжусь ею. Люблю, всегда любил, понимая, что она во всем простит. Услышь меня, мама, я здесь: говорят, есть жизнь Вечная, ты должна быть Там со всем, что в тебе, — а ты прекрасная, я знаю это…»
Может, мне тогда стало легче, может, еще невыносимей, но я записал, переписываю сейчас, хотя в ту ночь не знал давних слов св. Исаака Сирина: «Не дерзай называть Бога справедливым: если бы Он был справедлив, ты был бы уже осужден».
А жизнь между тем проста, естественна, но требует трезвого понимания. А мы так привыкли к ее