Феликс Светов – Опыт биографии. Невиновные (страница 51)
Количество фактов, в том числе и вполне официальных, обрушившихся на нас в ту пору, было столь ошеломительным, что едва ли можно предъявить претензии тем, у кого они вызывали только эмоциональную реакцию. Но тем дороже попытка трезвого анализа, аналитическая направленность взгляда. Ценно, что речь идет не о мужестве и прозрении одиночек, но об атмосфере
Тем более, словами, как известно, в ту пору не ограничивались.
Почему-то мне кажется, было лето или весна, во всяком случае, помнятся залитые солнцем комнаты, приемные и кабинеты следователей; дожидающиеся вызова оживлены, деловито посматривают на часы, фыркают из-за задержки — пришли по своему делу, требуют, что им положено.
Контраст с пережитым, скажем, десять лет назад на Кузнецком Мосту был разителен. Молодые майоры и подполковники — военные прокуроры сновали по комнатам красного здания на улице Кирова. Были вежливы, явно заняты, исполнены сосредоточенности, которую дает работа, направленная непременно на доброе, а не на что-то противоположное. Я приходил сюда не однажды: напоминал, торопил, меня вызывали, заводили вглубь помещения, допрашивали, советовались, кого бы еще можно пригласить, но все было очевидно, и возникало новое ощущение, что мы чуть ли не знакомы, приятели, заняты общим делом.
Только финал этой эпопеи был грустным и надолго оставил во мне горечь.
Документ о реабилитации отца я должен был получить на улице Воровского, в Верховном суде СССР. Справка о маминой реабилитации была уже получена, а тут что-то тянулось. Наконец вызвали и выдали: «Дело за отсутствием состава преступления прекращено. Фридлянд Г. С. посмертно реабилитирован».
— Можно узнать подробности, что-то из его дела? — спросил я подполковника, выдавшего мне бумажку и молча дожидавшегося пока я уйду.
Он попросил меня выйти, вышел сам, ходил довольно долго. Потом снова пригласил в свою комнатушку. Мы оба молчали.
— Так что ж, вы нашли что-нибудь? — не выдержал я. — Могу я прочитать дело?
— Дела мы не даем читать, — сказал он, впрочем, не очень решительно, но глянул на меня сурово, с явным недоброжелательством. — Ничего хорошего не увидите. Он оговорил академика X. Знаменитого ученого, крупного человека. Черт знает что о нем наговорил. У него были неприятности.
Я был потрясен.
— Вот так, — сказал подполковник. — Некрасиво! (Помнится, именно это он и сказал: «Некрасиво!»)
— Но как же так, — ко мне вернулся дар речи. — X. после этого оговора стал академиком, а сейчас вице-президентом, а о моем отце вы через двадцать лет даете справку об «отсутствии состава преступления». Я что-то не пойму.
Он обозлился.
— Что же вы думаете, не смогли разобраться в ложном оговоре?.. Я больше ничего не могу добавить.
— Вы не можете, понятно, да и не здесь следует говорить. Но если мы с вами встретились, я хочу понять. Отца, выходит, и убили из чувства справедливости — за ложный оговор, в котором
— Позвольте…
— Нет уж, вы позвольте. — Я встал. До сих пор жалею о своей несдержанности: можно было бы, поведя разговор умней, выпросить разрешение прочесть дело. Но не смог. — В ложном оговоре, значит, разобрались. А о чем тогда ваш так называемый документ? — я махнул только что полученной бумажкой. — Вы мне даете документ о посмертной реабилитации. О том, что ни за что ни про что в возрасте сорока лет убили моего отца, ученого в расцвете сил и таланта, отца двоих детей, а его жену, мою мать, уже совсем неизвестно за что, выслали, а потом посадили в тюрьму и в лагерь. Вы выписываете эту бумажку,
— Я не имею вам ничего более сказать. — Он открыл дверь и пригласил следующего.
И я оказался на улице, весна была или лето, тихая, в милых особняках пустынная Поварская, ныне Воровского, шелестела редкими машинами, тепло было, светло, и я не мог удержать слез обиды и злости: вот и еще раз я не смог защитить тебя, отец!
Десять лет спустя, после переиздания «Дантона», мне удалось напечатать в «Новом мире» рецензию на отцовскую книжку. Это было очень важно для меня, и, видимо, вообще имело смысл, потому что такого количества писем, какое было получено мной в связи с опубликованием этой небольшой рецензии, не получала ни одна из моих значительно более шумных статей. Я долго вынашивал план осуществления этой публикации, но должен быть благодарен Твардовскому, сразу почувствовавшему важность ее для меня, поддержавшему в ней именно личный момент, столь существенный для меня и вызвавший недоверие у других членов редколлегии, современно иронически относившихся к проявлениям всякого рода эмоций. Я понял Твардовского, прочитав два года спустя его поэму об отце. Как бы ни была половинчата позиция автора этой поэмы и невысок уровень