Феликс Светов – Опыт биографии. Невиновные (страница 50)
Правда, понадобились тысячелетия, чтобы сделать овец — овцами, а Иоське хватило двадцати лет. Но разве меряны те годы, а в XX веке день, быть может, идет за столетие, да и овца не человек. А к этому человеку пришли ночью его товарищи по партии, предъявили фантастические обвинения, он чудом остался жив, испытав весь ад еще ежовских тюрем и лагерей, потом угодил на фронт, получив его как награду, а отвоевав свое, и трех лет не пробыл с женой и двумя дочерьми: ночью пришли все те же
Можно ли удивляться растерянности, беспомощности, отсутствию жизненных сил и энергии? Конечно, он не мог
Мы наперебой говорили, что все будет теперь иначе: сразу пропишут, дадут квартиру (вернут!), у кого была — дачу, какие-то деньги, и уже шелестело словечко — новое, непривычное для уха —
Иоська поворачивал голову, внимательно слушал и виновато улыбался: «Посмотрим, посмотрим. А пока хорошо — повидались…»
А наш поезд летел уже где-то далеко, громыхал на стрелках, и в открывшемся непривычно-огромном пространстве, ждущем приложения сил — не расплывчато-абстрактных, а совершенно реальных, Иоську можно было не учитывать, он был фигурой страдательной —
Моя тетка, о которой вспоминал в первой книге, сестра отца и Иоськи, вернулась иначе, и ее никак нельзя было бы не учитывать, а тем более сбрасывать со счета.
После лагеря ее разыскал старый друг, с которым у них все было непросто еще в пору их респектабельной жизни на улице Горького в наркомовской квартире теткиного мужа. Болгарин, получивший свое, был вытащен из Магадана Димитровым — старым, еще гимназическим товарищем нашего болгарина. Появившись в Москве, он первым делом принялся разыскивать Софью — она отсиживалась в Кашире, за стокилометровой московской зоной, ни жива ни мертва от страха, как бы про нее снова не вспомнили. Не знаю, очень ли он был дорог Димитрову или помог случай, но еще до 1953 года настырный болгарин сумел увезти тетку в свою Софию, где они зажили барски западной жизнью, глядя друг на друга со страхом и не понимая, что же произошло и долго ли это теперь продлится.
Тетка прикатила в Москву, как только реабилитация приняла массовый характер и появилась уверенность: понимала, лучше не тянуть — сегодня так, а завтра может быть поздно. Болгария, которую так нежно любил ее старый друг, раздражала ее «провинциальностью» и «незначительностью» — в этой минской еврейке гуляла даже не великорусская гордость, а великодержавный шовинизм с поправкой на большевизм, толковавший на интернациональные темы с колокольни Ивана Великого. Ее раздражал
Я встречал ее на Киевском вокзале, было много цветов, заграничный состав мягко остановился, тетка вышла из международного, носильщики тащили роскошные чемоданы, мы ехали в такси через весь город, тетка, несомненно учитывая шофера, высказывалась о радующем глаз облике советской столицы и о провинциальном ничтожестве увиденной ею заграницы — болгарин только жалобно сопел.
Потом мы сидели в старой московской квартире (у нашей общей родственницы), и тетка разговаривала, пытаясь с разных сторон выяснить ситуацию; мои многоюродные братья и сестры с веселой злостью бросились на тетку, она ничего не понимала, смертельно перепугавшись, привычно защищала генеральную линию, поражаясь только тому, что дожила до поры, когда ее приходится защищать.
У ребят была позиция, чем-то близкая моему приятелю, с которым я встретился по приезде с Сахалина: XX съезд — сборище лицемеров, осмелевших после смерти главного палача до того, что стали сводить друг с другом счеты; открывающаяся якобы перспектива — не перспектива вовсе, а новая форма морочить голову, радость реабилитации — радость рабья.
И тут тетка, наверно подумывавшая уже о том, не лучше ли бежать в провинциальную Софию, чтоб там дождаться окончательной ясности, получила в моем лице пламенного защитника. Правда, не генеральной линии — до этого мне тогда не было дела, но надежд, открывшейся возможности неограниченного приложения сил, но правды, сказанной достаточно громко, чтоб ее можно было услышать, а потому нельзя будет вновь упрятать. «Я знала, что у Гриши должен быть такой сын», — растроганно пропела тетка. — Он был настоящим коммунистом, мой Гриша», — сказала она, напрочь позабыв, что этот самый Гриша, по ее же словам, не подумав о ней, проявил полную безответственность, впутался в какое-то безобразное дело, скомпрометировал ее чистейшего мужа, а ее самое поставил под удар.
Наверно, мне следовало тогда задуматься над комплиментами тетки и взглянуть на себя со стороны. Но я только что обрел дорогу, дело, душевная энергия, бесполезно переливавшаяся из пустого в порожнее и витавшая в облаках, нашла выход в реальной работе: «Там разберемся, отшвырнем всех корыстно примазавшихся — важно успеть как можно больше…» Как говорили в ту пору: «Открылась дверь, сразу ставь ногу, пока не зажмет, не оторвет — успеешь протиснуться. А там поглядим». Профессионализм газетчика заставлял недоверчиво относиться к эмоциям с той и с другой стороны: неожиданно хлынувшие факты требовали прежде всего анализа. Об этом и шла тогда речь — анализ стал пафосом и содержанием нашей жизни.
Материала вокруг было достаточно. Сначала интуитивно, а потом все более осмысленно мы понимали необходимость именно
Пришла пора черновой, но необходимой работы, без эффектности и сиюминутной
Но пока разговор не о литературе. Мои милые далекие родственники, с такой веселой злостью набросившиеся на тетку за ее трусливую поддержку не нуждавшейся в ее защите ситуации, не отдавали себе отчета в бесперспективности только раздраженно-эмоционального отрицания: способность увидеть бесспорно исторически положительное в начавшемся сверху расшатывании окаменевших глыб, при уродстве самого процесса, давала надежду, перспективу, обернулась реальностью уже в ближайшие годы. Толчок был таким сильным, с такой мощью потряс все складываемое в течение тридцати пяти лет здание, что еще десять — пятнадцать лет оказалось просто невозможным приостановить пошедшие от него круги и волны. В какой-то момент думалось даже, «процесс этот необратим», во всяком случае, как показали дальнейшие события,
Мой оптимизм был несомненно плодотворнее, естественность эволюции, приобретение собственного опыта стоили застольного, хотя и эффектного отрицания.