18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 68)

18

Ахиллес замолчал.

— А деянья? Ты сказал, измеряется жизнь, вместе с чувствами, делом. Разве весть о достойных деяньях не являет собою и славу?

— Хочешь так говорить — говори. Но деянья — одежды достоинств.

Ответ был так прост. И он звал к продолженью.

— Я хотел бы узнать, что ты скажешь про ум. Про известное свойство разумных ум использовать в качестве силы?

— Хитроумие, верно, бывает заменой одного из достоинств. Тем прославил себя Одиссей. От него и пошла эта слава про умных. Я ж к тому, что сказал о достойном, хитроумия не прилагаю.

Хитроумие? Разум и ум? Или мудрость? Значения здесь расходились. Если так, то пусть остаются в вопросах. Дальше, дальше, рядом бегущий сквозь тьму Ахиллес, упоительно близко звучащий.

— О деяниях. Сила твоя была беспощадна. Твой гнев увеличивал ее во сто крат. И ты сеял смерть, будто сеятель зерна, горстями. Кровавый твой урожай, как все знают, несметен. Что ты скажешь о зле, причиняемом силой таких вот деяний? Я хотел бы понять.

— Но тебя я не понял. О зле? Объясни.

— Бесконечности славы твоей, Ахиллес, равна бесконечность невиданных твоих подвигов. Ты нес смерть. Причинял людям зло.

— Смертным смерть. Лишь боги владеют бессмертьем. Я смерть причинял, сам сражаясь со смертью. Но ты говоришь мне о том, что я зло причинял. Что есть зло?

— Уменьшение блага. Лишение жизни.

— Благо боги дают. И они же его отбирают. Жизнь дается судьбою. И судьбою приносится смерть. Причинять людям зло? Что есть зло? Я не знаю, о чем ты.

Он не знает, вдруг понял Ахилл, он не знает ни зла, ни добра. Никогда между ними он не был раздвоен. Он был отдан судьбе, как на службу, он ей честно служил, и за то был прославлен. Муж всесильный, красивый и гордый, он в своей первозданности прост, как ребенок! Поэтому он был страшен — и он был прекрасен.

Ахиллес продолжал:

— Зевс моею рукой посылал жестокие беды на смертных. Это он возбудил страшный гнев в моем сердце на Агамемнона — всего лишь за деву, которую он у меня отобрал. И это не стоило бедствий. Не стоило жизни Патрокла, любимого. Мой эроминос был тоже богом сражен — это Зевс соизволил, чтоб ударил его Аполлон, сбил мой шлем с его головы и латы сломал. И уже без щита моего и копья, оглушенный, любимый Патрокл мой достался троянцам, Гектору лишь оставалось прикончить его.

Был Патрокл эроминос — возлюбленный. Ахиллес был влюбленный?

— Эроминос Патрокл был, а ты был эрастес?

— Влюбленный. Я его полюбил, когда был Патрокл мальчиком. Он был нежен и строен, и ловок. Все любили его в нашем доме, — я влюбился, и стал он возлюбленный мой, эроминос. Он был мальчик, я — юноша, и обучил я его многим нужным мужчине и воину знаньям. И любил он меня. Ученик и учитель, — ты знаешь об их тяготенье друг к другу, к единенью в познании, как и в любви.

— Да. Младенцем еще я сидел у реки, у костра, и учитель меня обучал первым знакам и опытам будущей жизни, и я знал, что я его люблю. И позволь мне сказать, что он был мой Хирон. Любил я Хирона.

— Я тогда был с тобой. Хирона я тоже любил. И любил он меня.

— И еще. Ученик, полюбивший, уже много позже, меня, был готов из-за этой любви лишить себя жизни.

— Ты отверг его?

— Нет. Он даже мне в том не признался.

— Объясни. Почему.

Что он мог сказать Ахиллесу? В этой мгле, среди бега сквозь темную смерть? В этом черном нигде и ничто — хоть какое-то есть ли значение в том, кто кого и когда полюбил? Но, подумал Ахилл, он мне задал вопрос. Ахиллес, тот, погибший под Троей, бессмертен — смерть с бессмертием в нем нераздельны, и вопрос его близкозвучащий отзывается… чувством?

Он говорит, что всегда был со мной. Он и я — мы были едины, и теперь, в этом беге, едины по-прежнему.

— Ты всегда был со мной. Я отвечу себе. И, значит, тебе. Твои боги покинули нас. Или мы покинули их. Только слава и память о них и о вас, богоравных героях, подобных тебе, Ахиллес, продолжала быть с нами. Мы были горды, что наследуем вам.

Мы отдали себя власти Бога единого, нам сказавшего, чтоб разделяли мы сами ложь от истины, зло от добра. Он над нами, Он в нас был, но дал нам свободу жить до смерти в неведенье полном, не зная ничего о судьбе своей. Видишь, это свобода иная, чем та, о которой ты мне говорил, Ахиллес. И смертный уже не был счастлив, если он прознавал о своей судьбе. И у мудрости стало много печали. И от этого стало страданье иным. И иной стала музыка. Я отвлекся, однако.

Но и этот — Великий, Единый — покинул нас. Или мы ушли от него. И тогда все смешалось: и разум, и чувство, ложь и истина, зло и добро. Мы желаем добра — творим зло. Хотим истины — лжем. Разум борется с чувством, и оба лишаются силы и страсти, мешаются оба в болезнь и страданье. Таковы стали наши деянья. Таковы стали чувства. Во многих из них ни другим, ни себе не хотим мы признаться. Мы боимся их. Мы их стыдимся. И бежим наших чувств. И любовь нам страшна, потому что отравлена тем же ядом познанья. Так мы стали слабы, что уже и не ищем спасенья. Где твоя бесконечная сила, где твоя красота, Ахиллес? Где твоя золотая свобода? Нет их в людях. Лишь слава о них.

Ахилл замолчал. Но, не слыша ответа, добавил:

— Но всего ближе мне в твоей славе — страданье.

И снова умолк. Бег сквозь бег, темнота в темноте и безмолвье в безмолвье.

— Я знаю страданье, — послышалось от Ахиллеса.

— Не меньше, чем правила битвы. И страданье твое воспето не меньше, чем воина слава. Твой безудержный гнев соперничал с волей богов, когда Агамемнон забрал у тебя твою Брисеиду. Ты страдал, потому что ее ты любил?

— Нет. Страдал от стыда. Агамемнон унизил меня. Моя гордость страдала. Он был царь — и я царь. Он был воин — я более сильный. А он взял себе то, что было моим. Отобрал от достоинств моих часть богатства. Вот что разбудило мой гнев.

— Объясни мне другое. Когда появился в шатре твоем старый Приам и стал умолять, чтоб ты отдал за выкуп тело его убитого сына, — почему стал ты плакать? Какое тебе было дело до убитого горем отца? Почему ты страдал? Ты бы должен был наслаждаться, видя горе его, ведь, убив его сына, убил ты врага — убийцу Патрокла.

— «Вспомни отца своего, Ахиллес», — вот с чего начал Приам. И этим задел мое сердце. Никогда я не мог без страданий ни думать, ни слушать слов об отце. Он был моя вечная рана в груди, и Приам этой раны коснулся. Мать ушла от отца, я был отдан Хирону. Я в младенчестве был сиротой. И потом, когда вырос, как я страдал, как я мучился тайной своей — рожденьем на свет Ахиллеса, бессмертного и человека.

— Я это пережил все. И тоже страдал. Мы в этом одно, Ахиллес.

— Ты разве теперь догадался?

— О чем?

— Мы одно. Я с тобой и в тебе. И в твоем был отце, и он был Ахиллесом. В нем, в тебе моего остается бессмертия доля. Смертны вы. Но в вас Ахиллес. И, значит, со мною мои в вас вселились боги. Ты есть и пребудешь со мной: в бессмертии — смертен и в смерти — бессмертный. То дар олимпийцев отцу твоему и тебе.

Бег и бег. Тьма и тьма. Смерть, рожденье, бессмертье. Нет времени, есть бесконечность.

— За что этот дар?

— За то, что продлили мое, то, что боги во мне не продлили.

— Ты о чем, Ахиллес?

— Я о музыке,

— Музыке?

— Да. Чему обучал меня мудрый Хирон? Почитанью всесильного Зевса прежде другого. Почитанью родителей. Справедливости, благоразумию. Занятьям, присущим мужу: охоте, владенью оружьем, езде на коне. От него научился я врачеванию, и умел я лечить хорошо и болезни, и раны. Я в ученье был легок, понятлив и быстр. Но особенной радостью наполнялся, когда он учил меня петь, когда в руки давал мне кифару и лиру. Имя было мое Лигерон, как будто я с лирой родился и должен был жить для нее. Почему изменила решенье Судьба? Почему передумали боги? Для чего мне судили стать воином самым сильнейшим и забыли о том, что рожден я для лиры? Вот еще одна тайна рожденья и детства героя. Знал, наверно, об этом Хирон. Это он, зная волю богов, отобрал мое первое имя, так и стал Ахиллесом я, не Лигероном. Мне забыть предстояло о пенье, о кифаре, о Лире, о Музе. Но я не забывал. Что же сделали боги? Их жестокость нередко бывала сверх меры. Аполлон — музыкант, обладатель кифары Гермеса, предводитель всех муз, кто бы мог быть учитель мой и покровитель, — на меня обратил свой божественный гнев, помогать стал врагам Ахиллеса, он меня и убил своею стрелой. И тебе, лишь тебе я скажу, почему.

— Почему?

— Ты знаешь о Марсии?

— Да. Аполлон содрал с него кожу.

— Слишком тот хорошо овладел своей флейтой. Аполлон ревновал, вот в чем дело. Он бы кожу содрал и с меня, если б я оставался, как был, Лигероном. Но был замысел Зевса другим — сделать воином Ахиллеса. Аполлону оставил он помнить, что я Лигерон, и оставил лишить меня жизни. Ревность, ревность убила меня, Аполлон ревновал меня к дару, который во мне от рожденья.

— Однако ты не забыл свою лиру и пенье.

— Как я любил и петь, и играть! И какое страданье входило мне в сердце оттого, что мне не дано было в этом занятье проводить день за днем! Так стал я завистлив.

— Ты что говоришь, Ахиллес? Ты — завистлив?

— В смертной жизни своей и в бессмертье я завидовал вам, музыкантам. Тех же, кто вызывал мою душу и тень мою звал в свою музыку, — в тех я вселялся, и тех я любил. И они меня длили собою. Твой отец. И ты, его сын, ему неизвестный. И твой ученик — он становится тем же продленьем. Лигерон — так зовут меня. Музыка — вот где мои изначально судьба и бессмертье. И твое.