Феликс Розинер – Избранное (страница 15)
Как-то его познакомили с Тухачевским — маршалом, который, как все знали, баловался этим делом: мастерил скрипки сам. Правда, говорят, никто не слышал, как звучали скрипки маршала. Когда Тухачевского расстреляли, Граббе взяли на Лубянку, — явный немец и знал Тухачевского, значит, шпион стопроцентный. Через год почему-то выпустили. В сорок первом началась война, — опять как немца сослали, жил он в ссылке в Караганде, рядом с художником Артуром Владимировичем Фонвизиным, который был хотя и из Риги и обрусевшим, но тоже «не нашим» — немцем то есть. Вернулся Петр Адольфович после войны, поступил работать в мастерские Большого театра. Ходил из театра домой на Рождественский, делая иногда небольшой совсем крюк по Неглинной, чтобы зайти в магазин музинструментов на углу с Кузнецким. Там толковал с продавцами, рассматривал скрипки. Инструменты шли из Германии — в счет репараций. На этикетках значилось: «Маркнейкирхен. Ручная работа». Продавец говорил: «Это что — так, средние экземпляры. Но несколько раз попадались — ай-яй-яй! — чистые итальянцы!» И Петр Адольфович думал: уж не из запасов ли брата? И где он, его брат? Жив ли? Переписки с ним, конечно, и не постарался завести, а беседуя о скрипках с продавцами, не упоминал ни о прошлом своем в Маркнейкирхене, ни даже о своем немецком происхождении. Хватит — и сидел за это и ссылался. Его знали как коллегу недавно скончавшегося Витачека и считали, что он тоже чех.
В пятидесятые Граббе, можно сказать, процветал. Получал неплохую зарплату и много работал дома. Но подходило к седьмому десятку, он стал прихварывать, вышел на пенсию, и последние десять-пятнадцать лет был уж Петр Адольфович тем чудаковатым стариком, что ходил в оркестр Дома ученых ради того, чтобы не расставаться совсем с той жизнью, которою жил всегда: не расставаться со скрипкой, со скрипачами, с музыкантами, с любителями, с заказчиками, с оркестром и — с «отношением к звуку». И вот все эти-то годы лелеял он одну-единственную мысль, завладевавшую им чем дальше, тем более властно. Этой своей мыслью он не делился ни с кем, даже с профессором Шустером. Но именно профессор Шустер оказался тем архангелом Гавриилом, кто принес Петру Адольфовичу Граббе благовестие: замысленному суждено родиться.
Однажды в солнечный субботний день — был конец мая — пришел Соломон Борисович Шустер в оркестр с каким-то свертком и положил его на рояль. Когда через два часа обычной репетиции все стали расходиться, Шустер попросил Петра Адольфовича задержаться. Они остались в зале одни. Профессор подошел к роялю, взял с него сверток, установил друг подле друга три стула, на два они уселись, на третий был положен длинный сверток. Шустер начал снимать с него листы бумаги, покрытые изнутри чертежными линиями, — это были, видимо, уже ненужные строительные «синьки». Из-под бумаги появилась темная, старая и нечистая шерстяная ткань.
— Я оставил так, как это мне принесли, — пояснил Соломон Борисович, неторопливо развязывая узелок за узелком бечевки, перетягивавшей ткань. — Есть у меня приятель, тоже строитель, мы когда-то вместе учились, — генерал Ермолов, то есть какой он генерал! — засмеялся Шустер, — инженер Ермолов, практик, не в пример мне, грешному, а генералом мы его еще в студентах прозывали, за фамилию. Так вот, Ермолов — меломан немного и знает, конечно, что я играю, да я его и как-то приглашал на наш концерт, был очень доволен. Короче говоря, звонит он мне на днях: «Слышишь, Соломон, я зайду к тебе в институт, есть у меня подарок для тебя». И принес вот это. Нашли в доме у Киевского, в подвале. Дом стоит на снос еще с прошлого года. Наверное, с тех пор там этот сверток и лежал.
Петр Адольфович уже тянул к обломкам руки. Они дрожали, потому что издали еще увидел он спиральную кривую завитка, теперь уж видел на одной из дек двойной ровнехонький ус… Он стал было пытаться как-то разделить обломки двух скрипичных тел, вдавившихся одно в другое, но профессор жестом остановил его:
— Не стоит здесь, Петр Адольфович. Возьмите домой. Это вам. На что-нибудь да сгодится, я думаю.
Старый Граббе, чуть слыша себя, бормотал благодарности. Поскольку летнее тепло уже пришло, профессор Шустер начал ездить на «Москвиче», и Петр Адольфович со скрипичным футляром и врученным ему свертком был на оной машине довезен до самого своего парадного.
Дома все было вскрыто, все было рассмотрено. Был ужас в застывших глазах, и была потом тихая, малозаметная радость-печаль в уголочках старого, слабого рта. Вытягивались из обломков гвозди и брезгливо, вместе со страшнейшими фанерными заплатами отбрасывались в сторону, на пол, подальше. Раскладывалось на столе то, что еще было живым, или целым совсем, или только пораненным. Одно и то же дерево, один и тот же распил у обеих скрипок. Нашлись и клейма — скромные, выжженные слабо монограммы фирмы, которая так и не преуспела: на «новой» скрипке монограмма состояла из
Весь остаток дня сидел Петр Адольфович Граббе над своими скрипками. К вечеру он знал уже все и про обе скрипки и про самого себя. Он снял телефонную трубку и набрал номер Шустера.
— Соломон Борисович, простите, что беспокою. Все сидел над вашим подарком. Еще раз спасибо вам. Хороший материал. Итальянский. И вот что, дорогой. Мы собираемся еще раз в среду, а там ведь июнь, перерыв на лето. Так я уж не приду. Буду колдовать теперь с этими всеми… кусочками. Есть у меня одна мысль.
— «Отношение к звуку»? — не удержался от улыбки собеседник.
— Ну да, ну да, — поспешно согласился Граббе, чувствуя в голосе Шустера иронию. — Поработаю летом.
— Вот что, милый мой, — вдруг настойчиво сказал профессор. — У вас эмфизема, сердечная мышца и все такое. Лето обещают жаркое. Нельзя так. Берите-ка свои рабочие материалы, все, что вам нужно, и давайте на юг. В Крым, на солнышко, на море — и под наблюдение врачей. Непременно. Сегодня что, воскресенье? А ну-ка, я вам через часок-другой перезвоню? Вы дома?
Шустер тем же вечером договорился: его знакомый, директор санатория в Форосе, в Крыму, обещал пристроить старика на жительство к кому-нибудь из персонала, а курсовку на питание и медобслуживание выписать на месте. Обойдется все совсем не дорого. «Да и мы, правление Дома, что-нибудь вам подкинем», — добавил Шустер.
Спустя неделю Граббе был на месте. Форос не совсем обычный курортный поселок Крыма, с ним связано всякое. Например, здесь дача, где, как известно, жил Горький, и ходит тут слух, что здесь же он был отравлен. Менее известно, что из окна санатория, чтоб избежать скандала, прыгнул в ночь от любовницы космонавт Гагарин и проломил себе лоб, отчего и появилась у него над бровью необъясненная прессой вмятина. Главное же, расположенный точно под Байдарскими воротами мыс Форос является самой южной точкой Крыма, и это точно не легенда, не сплетня и не историческая двусмысленность[1]. Но, более того, «южнее южной» этой точки, через проливчик в какие-то двадцать-тридцать сантиметров, отходит от суши в море каменный скалистый островок метра, может быть, четыре на четыре площадью, и на островочке этом стоит рыбацкий сарайчик с лодкою, лежащей у подветренной, когда дует с моря, стенки. Хозяином сарайчика был санаторский истопник, к кому в квартиру, в маленькую комнатку, за рубль в день, Петра Адольфовича поселили. Увидев свое тесное жилье, спросил он истопника, где бы можно было ему заниматься работой по дереву, может быть, в кухне, днем, когда никого нет в квартире? Хозяин почесал затылок и повел постояльца к сарайчику. Петра Адольфовича домик этот привел в восторг. В нем было и хорошее окошко, были и два керосиновых фонаря на вечер, хозяин сложил снасти в угол, устроил из ящиков как бы две тумбы, на них положил лист толстой прямой фанеры, — так просто и легко устроилось с рабочим местом. Море шуршало и рокотало, оно и старый мастер через сутки-другие привыкли друг к другу, — каждый, как и всю жизнь до этого, занят был своим извечным и забавным делом — что-то там обкатывать, обстругивать, сглаживать, формировать. И не обвиняйте в натянутости аналогии — сия аналогия существовала, и Граббе ощущал это куда лучше нас с вами.