реклама
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 14)

18px

Потом, после многих телефонных разговоров, писем и рассказов разных лиц в Москве, во Львове, Франковске и Косове выяснилось, что Августа к поезду пришла, хотя, как ей это удалось, ее племянник не понимал: она непрерывно бредила и была в жару. Он довез Августу до Франковска. Там спустя двое суток она умерла.

…Ахилл молчал. Повисла долгая общая пауза. Звонок и перемену они давно уже, конечно, пропустили, шел второй час урока.

— Так не может кончиться, — сказала одна из девочек. — Так не должно.

— Почему ж не должно? — спросил Ахилл.

— Не должно, — сказала она упрямо.

— Ну, ладно, — милостиво согласился Ахилл. — Продолжим наши экзерсисы. Дальше было вот что.

— Петр Адольфович Граббе два раза в неделю — вечером в среду и утром в субботу — ходил в оркестр Дома ученых. Играл он в первых скрипках и сидел за третьим пультом слева. Справа от него играл профессор, доктор технических наук Соломон Борисович Шустер. Профессор опекал своего соседа и часто, когда тот по старческой рассеянности вдруг терял строку, быстро тыкал в ноты смычком, указывая, где играть, и он обычно сам переворачивал страницы партии, хотя традиция предписывает это, как известно, делать сидящему слева.

Кое-кто из честолюбивых скрипачей считал, что Граббе следовало отсадить назад, на пульты четвертый-пятый, а то и перевести во вторые скрипки, но Шустер подобные поползновения пресекал, и даже когда Петр Адольфович пропускал по болезни день или два, никого на соседний стул не пускал, чем навлекал на себя недовольство всех, включая и дирижера. Однако с Шустером не спорили: он был членом правления Дома и устраивал там, «наверху», все, что касалось нужд оркестра. Но была и причина другая, и более важная, благодаря чему все злопыхатели, когда касалось дело Граббе, лишь ограничивались брюзжанием и, при всем множестве интриг, которые плелись в оркестре непрерывно и часто с результатами внушительными (бывали и инфаркты), против Петра Адольфовича ничего по сути и не собирались затевать. Причина такового, прямо скажем, нехарактерного милосердия интриганов заключалась в том, что этот старый Граббе ремонтировал, притом отлично, скрипки, альты и виолончели и брал за работу на удивление мало. Нередко исполнял он и миссию эксперта или консультанта, когда кому-то доводилось покупать, продавать, менять свой инструмент: во всем, что касалось происхождения инструмента, подтверждения или установления его марки, состояния и цены, Петр Адольфович был истинным авторитетом. По Москве в среде музыкантов его, конечно, знали давно и очень хорошо. Последнее время появилось, правда, много молодых, бесцеремонно себя выдававших за больших специалистов, и часто это им удавалось, отчего клиентура, обычно из числа малоразборчивых любителей или совсем уже немузыкальных мамочек, которые носились со своими вундеркиндами, шла на поклон к этим новоявленным скрипичным мастерам, берущим дикие деньги, но работавшим грубо, без души и на плохих материалах. Музыканты же толка иного, профессионального, и настоящие знатоки-любители обращались к Граббе и еще к двум-трем специалистам того же особого уровня, что и он. Но беда Петра Адольфовича заключалась в том, что он был заметно старее своих, уже тоже возраста весьма преклонного, коллег, и, привыкший что ни день возиться с инструментами, он страдал теперь из-за того, что шли к нему совсем не частые заказы, что наступали времена, когда ему не оставалось делать ничего. Оркестр Дома ученых имел поэтому для старика значение особенное: тут он был в среде музыкантов, тут узнавал он разные новости, тут спрашивали у него совета и случался иногда заказ, тут он бывал нужен — словом, здесь он чувствовал, что живет, и здесь не позволял другим забыть, что он, Петр Адольфович Граббе, старый скрипичный мастер, и в самом деле живет.

Влек его оркестр и сам по себе, и влек по-особенному. Конечно, Петр Адольфович любил играть в оркестре. Скрипач, не кончивший какого-либо консерваторского курса, учившийся в далекой молодости тут и там, он и теперь, что бы ни говорили злопыхатели, играл весьма крепко, не потеряв подвижности пальцев и кисти, потому, как он уверял, что всю жизнь непрестанно работал руками. Любопытно же, что, любя оркестр, как и все, вкушающие прелесть этого ни с чем не сравнимого чувства своего единства с оркестрантами и дирижером в моменты, например, бетховенских кульминаций или моцартовских замираний, Петр Адольфович не раз признавался, что любит ходить в оркестр из-за какого-то, как он это называл, «своего отношения к звуку». Сие «отношение к звуку», свойственное Граббе, о чем так или иначе все оркестранты знали, являлось предметом улыбок и шуток и прибавляло к явной чудаковатости старика добавочный штрих. Правда, случалось, что Петр Адольфович демонстрировал некие феноменальные качества слуха, действительно поражавшие. Вот пример. На репетицию — перед «ответственным концертом»! — был приглашен со стороны, из оркестра радио, фаготист (свой был только один), и, когда какой-то эпизод два фагота сыграли в унисон, Петр Адольфович в ближайший же перерыв в репетиции встал, подошел к фаготисту-варягу, ни слова не говоря, взял его фагот, осмотрел внимательно и указал на чуть заметную трещинку у края одного из клапанов. «Видите? — сказал он. — А там, изнутри, она шире». — «Как?! — вскричал фаготист. — Откуда вы узнали? Я ничего не замечал!» — «У меня есть свое отношение к звуку», — загадочно ответил Петр Адольфович Граббе и скромно вернулся за свой пульт.

С этим его «отношением к звуку» было прямо связано и следующее довольно странное изречение Граббе, которое он произносил, когда, положим, среди праздных разговоров случалось возникать больным, извечным темам: «скрипачи-оркестранты — работяги, лошадки, никем не ценимые», и «скрипач-солист — знаменитость, денежный, любимец публики». Тогда Петр Адольфович говорил нечто маловразумительное: «Сольная скрипка дает только контур звука; а скрипки оркестровой группы дают цельный звук». Когда кто-либо по неосторожности хотел узнать, что это значит, в ответ излагались разные разности из области постройки музыкальных инструментов, из физики и акустики, частот, гармоник и всякой иной премудрости, в чем не разбирался никто. Его единственным живым слушателем был Соломон Борисович Шустер. Крупный специалист в строительстве и архитектуре, он по роду своей профессии знал, что такое акустика, и ему рассуждения Граббе не казались такими уж странными. Так, Граббе утверждал, что способ извлечения звука у духовых естественнее, красивее и чище, чем у струнных, потому что звук духовых образовывается у губ — причем прямым путем, сразу же, в объеме воздуха, заключенного в инструменте; тогда как звук у струнных возбуждается сперва в струне, в подставке, в деках и через них лишь в воздухе — в объеме корпуса. Профессор Шустер соглашался, но спрашивал, в чем тут порок, если струнные так прекрасно звучат? Граббе ему отвечал уже что-то малонаучное про «контур звука»: деки струнных образуют-де контур, и он, Граббе, этот «контур» слышит как нечто отдельное от «цельного» звучания, как помеху и грубость, снижающую красоту, присущую голосу скрипки. Шустер удивлялся, пожимал плечами, но, как человек науки и любознательный, продолжал беседу, говоря, что ведь никто, кроме Граббе, этих «контуров» не слышит, никто их не может, например, измерить и отделить от этого вашего, Петр Адольфович, «цельного» звука; на что профессору отвечалось с усмешкой, что измерить вообще в этом деле мало что можно, — вот «страдивариусов» измеряют уже двести лет, а что толку? — насчет же того, что никто не слышит, это неверно: многие музыканты слышат, да ведь не знают другого звука, струнным так и положено быть с этим «контуром», а вот скажите, Соломон Борисович, вам доводилось слышать, от простого люда, например, что человек не выносит звука скрипки? Соломон Борисович подтверждал, что да, доводилось, и нередко. А что кто-нибудь не любит звука флейты? — спрашивал Граббе. Нет, не доводилось, отвечал не без недоумения Шустер, и Петр Адольфович, не будучи евреем, делал этот еврейский жест — разводил руки в стороны, как бы извиняясь и говоря: сами видите, Соломон Борисович… А такой жест, как известно, — половина доказательства.

Петр Адольфович был не евреем, а немцем. Родился он в Праге. И жизнь его была необычной — все, может, из-за того, что природа сыграла с ним эту штуку, — дала ему слышать неслышимое. В младенчестве он то рыдал, то заливался смехом, заслышав слепого скрипача, разыгравшего voi che sapete, — реминисценция вы знаете откуда, — или шарманку с дырчатыми легкими, дышавшими сказками венского леса. Отец, сам средней руки скрипач, стал учить Петера, а потом его младшего брата Пауля, но маленький Петер дважды ломал свою скрипку, желая усмотреть, что у нее внутри «не так»: что-то в звуке скрипки мальчика не удовлетворяло. Так, еще с детства сказывался в нем не то его порок, не то особенный талант — «отношение к звуку». Тринадцати лет отправил отец его в скрипичную мастерскую. Петер быстро преуспел, но все искал, все был недоволен тем, что делали его учителя и такие же, как он, ученики, был недоволен и своими скрипками, которые, однако, другими оценивались хорошо. В шестнадцать стал он странствующим подмастерьем. Поехал сначала в Москву к чеху Шпидлену, в мастерской которого работал больше двух лет, но, несмотря на уговоры мастера, покинул его. Он решил отправиться в Италию. Был в Кремоне, в Венеции, во Флоренции, работал, продавал свои инструменты за деньги немалые, смог закупить по случаю прекрасный старый материал и отправил его в Германию, в Маркнейкирхен, куда звал его брат, тоже успевший уже научиться скрипичному ремеслу и предлагавший открыть свою мастерскую. Побывал он и в Париже, но там после Вильома учиться было нечему. Приехал Петер Граббе в Маркнейкирхен, и вместе с братом стал он делать отличные скрипки по итальянским моделям. Продавали они не все, придерживая до лучших времен часть из тех, что изготовлялись из итальянского дерева: практичный брат считал не без оснований, что, когда фирма «П. и П. Граббе» станет известна повсюду в мире, эти скрипки будут цениться в десять раз выше, чем теперь, когда их, братьев, еще не знают. В Праге умирал отец, и мать звала сыновей домой, брат не хотел бросать дела, решили, что поедет Петер. Тут началась мировая война, и Петера призвали сразу же. Когда война уже катилась к общей пропасти, он оказался рядом с частью, в которой служили пражские чехи, и там у него нашелся знакомый, бывший студент-музыкант. «Мы будем сдаваться русским, идем с нами», — предложил он Граббе. Русские их приняли как своих и оставили оружие, чтоб чехи повернули его против немцев. Бедный Граббе страдал, с ужасом думая, как он станет стрелять, разве не может оказаться, что там, в окопах напротив, сидит его брат Пауль? Но у русских началась, на счастье, революция, и фронт распался. Потом начались эта длинная эпопея с переброской чехов через Сибирь и мятеж против большевиков. Петер Граббе ничего в случившемся не понимал и знал только, что живым он из заварившейся каши не выберется. Спасся он благодаря все тому же студенту: тот перешел к большевикам, объявил и Петера своим товарищем по убеждениям, а так как Граббе сносно говорил по-русски, то красные взяли его в переводчики. Студент же пошел далеко: стал работать в Интернационале, и вот какой он оказался друг — не забыл о Петере и выписал его в Москву. Там тоже Граббе стал работать переводчиком с чешского и немецкого, но как-то разыскал Витачека — скрипичного мастера-чеха, с которым был знаком еще со своих лет работы у Шпидлена. Ставший вскоре заслуженным мастером и заслуженным деятелем искусств маститым Евгением Францевичем Витачеком, этот старый знакомый Петера Граббе пристроил тогда, в голодном девятнадцатом году, своего земляка сразу в два учреждения, в которых сам занимал заметные места: в комиссию по охране ценных музыкальных инструментов и в школу скрипичного ремесла. Там кое-как Петер Граббе — чуть позже Петр Адольфович Граббе — дотянул на пайках, на зарплате до сытного времени нэпа, когда сам заделался на время кустарем и начал ремонтировать и делать скрипки. Брат, тоже прошедший мировую и тоже оставшийся жив и здоров, писал из Германии: приезжай, хотя после разрухи дело еще не идет, вдвоем все наладим, наши старые скрипки в сохранности, они — целое состояние, еще год-два, и жизнь расцветет, наши скрипки будут нужны Европе, а то и Америке, может, стоит поехать в Америку. Но Петр Адольфович все не решался сняться с места, а потом уже выехать стало совсем невозможно.