реклама
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 13)

18px

— М-да-а… — протянул отец.

— Па-а… — протянул его сын.

— Сорок рублей! Да мы с тобой до дома не доедем.

— Доедем, па, доедем!

Отец и сам понимал, что он не удержится от соблазна и сорок рублей оставит…

В Москве повезли скрипку к мастеру. Он был знаменитость и знал свое дело. «Таких инвалидов я в жизни своей не встречал! — захохотал он. — Откуда сей экспонат?» Отец стал говорить про ус, про шейку и про обработку дек, но мастер ничего не слушал: «Да вижу! вижу! что я — хуже вас, что ли, вижу?! — громко и склочно, как на базаре, начал выкрикивать мастер, — а толку что?! Из Закарпатья! Скажите, пожалуйста, Закарпатье! Немец? Мало ли что немец? Итальянская работа, новая. На дерево возьму. Сколько отдали? Сорок?! Ха! Берите пятнадцать, остальное ваш проигрыш. Отреставрировать?! Смеетесь? Да я вам новую быстрее сделаю. Или вот, смотрите, красавица: умер заказчик, тыщ двадцать возьму. Без пятнадцати рублей — ха-ха-ха!..»

И скрипка осталась такой, какой она и была. Ее лишь протерли и почистили, сняв старую жирную грязь с поверхности, и положили на крышку рояля, меж стопками нотных тетрадей.

Пришла осень. В городе Косове лили дожди. Дворы и улицы были пустынны, люди, прикрываясь от дождя и ветра, проходили торопливо на работу, в магазин, домой и проводили вечера в своих хатах, разве что телевизор скрашивал им эти долгие вечерние сидения. У Августы не было телевизора. У Августы не было ничего. И она говорила себе, что теперь у нее нет даже скрипки. Конечно, о тех сорока рублях, которые сама Августа попросила за нее, она уже не вспоминала. А тогда, назначив эту цену, она так устыдилась своей жадности, что даже уехала, чтобы потом не смотреть в глаза тому симпатичному москвичу и его ребенку. Но сорока рублей хватило ненадолго. Дочка просила семнадцать на босоножки, но Августа не дала. И крышу надо было починить, да не успелось. И много еще чего было в мыслях купить да сделать на эти деньги, да только все они ушли бумажка за бумажкой за прилавок — на вино, на водку, на нетрезвое блаженство. И за остаток короткого лета Августа сильно сдала. За последние месяц-два никто не видел Августу веселой. Да и как было ей веселиться, если теперь не могла приложить она скрипку к плечу, не могла пройтись смычком вверх и вниз и притопнуть ногой, крикнуть «эй!» и запеть смешную попевку?! Все в округе, хотя и знали, что скрипку у нее купили, притом за немалые деньги, вскоре стали проникаться к Августе сочувствием и согласно кивали в ответ на ее сетования, будто ее городские в той сделке обидели. В самом деле, что им эти сорок рублей? А она теперь лишилась скрипки, которая так ей была дорога, которая, действительно, если уж вникать по-человечески, была от Августы чем-то неотделимым, — так представлялось старухе самой и так представлялось всем тем, кто из года в год видел ее с этой старенькой скрипкой в руках, пиликающей и кружащейся в своих странных одеждах. О том, что деньги предназначались на покупку новой скрипки, не вспоминалось вовсе, с самого начала. Да и можно ль было вообразить картину: Августа — и сияющий новейшим лаком инструмент? Это была бы уже не Августа. Но и теперь, без старой скрипки, прежней Августы не было. Она пила — и не веселилась. Она засыпала пьяной в траве и, просыпаясь, отрезвев уже, не находила рядом скрипку. И не ее она спохватывалась тут же отыскивать и снова обрести, а самое себя, — ту, прежнюю, веселую Августу, а не вот эту ослабевшую, ненужную, потерянную старуху. А осенью стало совсем уже невмоготу. Разум ее, и всегда-то странный и трудно доступный чужому истолкованию, начал мутиться и создавать различные строгие построения, кои Августой стали овладевать со все большей настойчивостью. Былая веселость сменилась сосредоточенностью, потому что Августа теперь все время обдумывала очень важный и правильный замысел.

Как-то вечером села Августа к столу и с таинственностью, как-то диковато улыбаясь, стала писать. «Дорогие московские гости, — писала она, — вы, наверное, забыли меня, Августу, а я вас хорошо помню. Какой хорошенький мальчик. И папа образованный мужчина, какие мне нравятся. У меня большое горе с тех пор, потому что лишилась скрипки. Как я теперь без нее! Лучше бы хату у меня забрали, зачем она мне. Люди добрые пустят. А все спрашивают, Августа, где твоя скрипка. Мне стыдно перед людьми. Не могу им сказать, что такие хорошие люди увезли. Вот ночью плачу, где моя скрипка, далеко, в Москве, а я тут, в Косове. И так разумею, что вы должны мне ее возвратить обратно, какая есть. С чем и пишу, и не откажите в ответе, когда ее пришлете. С этим и есть — старая Августа».

Три недели спустя пришел Августе ответ: «Уважаемая Августа, ваше письмо получили. Нам очень грустно было за вас, и нам очень жалко, что так вышло. И мы готовы вам вашу скрипку вернуть. Она осталась в том же состоянии, в каком мы ее получили от вас. Чинить ее отказались, потому что восстановить инструмент уже невозможно. Предлагаем вам поступить так: вы отдайте деньги Марии, а она передаст их нашим общим знакомым во Львове, которые часто бывают в Москве. И мы отдадим им скрипку. Будьте здоровы. Ваши московские друзья».

Отсылая это письмо, отец испытывал неловкость, будто он заранее шел на обман: он прекрасно понимал, что у Августы давно уж нет тех денег, а других и подавно, что те сорок рублей она, конечно же, пропила и потому не купила скрипку, он понимал теперь, что, может быть, не следовало с тем холодным расчетом лишать тогда несчастную Августу ее единственной утехи и увозить ее скрипку, тем более что эта затея — реставрировать инструмент и спасти — не удалась. И под влиянием всех этих малоприятных мыслей отец стал думать так: Бог с ней, с Августой, денег не пришлет, но приедет если кто из Львова, надо будет просто-напросто скрипку отдать, пусть ее вернут Августе, пусть старуха радуется. И отец с тихой гордостью воображал, как будет объяснять свой столь благородный поступок сыну, как сын с пониманием будет кивать, соглашаться и говорить «да, папа, да» и как обоим будет хорошо от этого поступка.

Наступил холодный октябрь, когда Августа приехала во Франковск и пошла на вокзал разыскивать племянника — проводника прямого вагона Франковск — Москва. Тот, удивившись, зачем вдруг старухе в Москву, не отказал Августе и устроил ее у себя в проводницкой. Долго ехали до Киева, Августа от безделья, от тяжкой необходимости не выдавать себя, безбилетницу, и лежать все время наверху, на узкой полке, донельзя истомилась и, чувствуя слабость и страх от своей затеи, рано заснула, а утром поезд уже медленно подкатывал к московскому перрону. Племянник ее всему научил. У него был собственный справочник улиц Москвы, и он Августе объяснил и на бумажке написал, как войти в метро и до какой доехать станции. Влекомая к своей цели, она не ошиблась и все делала, как он велел, и уже в десять утра звонила в нужную дверь. Открыла девица — румяная, быстроглазая, которая даже не стала выслушивать долго Августу и не стала читать письмо хозяина, протянутое Августой как документ, подтверждающий, что она не какая-нибудь самозванка с улицы, а давняя знакомая, и что она по делу, о котором… «Ой, да мы, наверное, с одних мест!» — воскликнула девица, услышав, как звучит речь Августы, и повела ее внутрь квартиры.

Девицу звали Стефа, и была она из Львова. Только недавно Стефа здесь, в Москве, поступила на первый курс института, а общежития ей не досталось, так вот хозяева — такие они добрые, такие хорошие люди! — они с моим отцом знакомы, он в Львовской филармонии работает, — они сказали, пусть ваша дочка поживет пока у нас, ну даже никаких не захотели денег, а я так помогаю — в магазин, сготовить что или прибраться, им же некогда, они артисты, и мальчик — очень он талантливый, все говорят. Так вы побудьте, мальчик днем придет, а вечером и родители, только когда — не знаю, может, и поздно, если концерт, так вы их ждите, а я побегу, у меня физкультура, аж в Лужники надо ехать, потом в институт, я тоже вечером приду, поешьте — суп есть на плите, а в холодильнике второе, разогрейте, ой, вы же газом-то пользовались, нет? — Ну, мальчик придет, он умеет…

Стефа ушла. Августа первым делом посетила туалет — она любила эти сияющие белым городские туалеты. Заглянула на кухню, посмотрела на плиту, на холодильник, беглым взглядом скользнула по полкам с посудой, но беспокойство не давало ей отвлечься от главной мысли, и поэтому она вернулась в ту большую длинную комнату, куда и привела ее Стефа. В конце ее, у одного из двух окон, придвинутый к стене, стоял рояль, и Августа, как будто зная свою дорогу, направилась к нему. Рояль был завален кипами нот и книг, но тут-то, словно нарочно закрытая этими нотными горами, глубоко, у дальнего края крышки рояля, у самой стены, была ее скрипка. Маленькая сгорбленная Августа, да еще не снявшая с себя меховой душегрейки, мешавшей движениям, все не могла до скрипки дотянуться, но взяла наконец клюку и, отодвинув ею все, что было помехой, подтащила скрипку к себе. И смычок был тут же, подсунутый под струны. Августа схватила скрипку, будто волчица своего волчонка, спасенного от охотников, и дикий победный огонь лихорадкой зажегся в ней. Она теперь осматривалась быстро и как бы и бесцельно уже, но что-то все же, видимо, искала, и взгляд ее остановился тоже там, где было нужно: на низком столике лежал футляр для скрипки, и в два движения Августа оказалась около него, открыла — и замерла на месте. Перед ней, тускло мерцая густыми отсветами янтарного лака, лежала скрипка. Она лежала так, что Августе почудилось, будто скрипка поет сама по себе. И воспаленное сознание Августы проделало лишь совсем небольшую работу: она представила себе то славное, веселое и молодое время, когда солдат играл на новенькой чудесной скрипке, оно, сознание, перенесло то время в этот длящийся перед Августой миг и в скрипку старую, изломанную, воплотило прежнюю, сверкающую лаком, и, вынув эту скрипку из футляра, Августа в неизбывном сладострастья стала прижимать к груди свое сияющее прежде и сломанное много раз теперь и тут же, на груди, подсовывая тут и там края большого теплого платка, который был на ней поверх короткой душегрейки, запеленала, как двойняшек, обе скрипки вместе. Она метнулась к дверям, замок за ней щелкнул; торопясь, приседая на каждом шагу почти до земли — слабость совсем уж одолевала ее, — Августа вошла в метро и поехала снова к вокзалу. На Киевской, перед тем, как выйти из вагона, она замешкалась, забыв, с какой стороны открываются створки, повернулась к открытым, когда уж все вышли, поток входящих задержал ее, она достигла наконец дверей, тут их створки начали смыкаться, старуха в страхе приостановилась, ее ударило в плечо и в бок, и все услышали, как в тельце этой сухонькой, тщедушной старушонки жутко хрустнуло. Там, на перроне, за стеклом дежурная в испуге замахала красным жезлом, двери распахнулись вновь, старушку подхватили, вывели, — она стояла на ногах. Поезд ушел, дежурная, убедившись, что все не так страшно, взяла пассажирку под руку, подвела к эскалатору. Помогли Августе и сойти с него. Она вышла к вокзалу и на открытой площади почувствовала, как смертельный страх охватывает ее. Разум ее просветлел, и если не совсем, то по крайней мере настолько, чтобы Августа смогла вдруг осознать весь ужас ею содеянного. Уже теперь ее, воровку, ищут, и надо спрятаться куда-нибудь до вечера, когда она незаметно сядет на поезд, снова забьется на верхнюю полку в маленькой проводницкой и уедет домой. Она быстро-быстро пошла — так казалось ей, на деле же она едва брела — от площади и от вокзала в переулки и все смотрела, где бы ей скрыться, пересидеть, переждать этот слишком светлый и холодный, слишком многолюдный день. Она увидела строительный забор, проем, через который, судя по расквашенной земле, въезжали за забор грузовики, увидела, что за забором стены брошенного, приготовленного к сносу дома, вошла в его подъезд и по ступенькам, ведшим вниз, достигла полутемного подвала, заваленного битым кирпичом, различным мусором и щебнем. На кучу мусора она и села. Распутала платок и посмотрела в этой полутьме на то, что держала перед собой. Обе скрипки являли собою одно — корпус вдвинулся в корпус, и сквозь проломленную обечайку в корпус же вошла одна из шеек. Августа снова все запеленала. В самом темном углу подвала клюкой и скрюченными пальцами старуха отгребла на сторону верхушку мусорной кучи, положила запеленутое, забросала сверху тем же мусором и тут, в углу, задремала.