18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 109)

18

С тоской я ждал конца совместного путешествия. Корабельный пирс, к которому я направлялся, был там, где трамвай делал круг. И значит, не мне предстояло первым покинуть вагон, и от остановки к остановке, едва движение трамвая замедлялось, я начинал тревожиться: сейчас она сойдет. Но, миновав остановку, трамвай ускорялся, радость охватывала меня, но для того лишь, чтобы вновь угасать вместе с тем, как вновь нарастала тревога. Маршрут был близок к завершению, самонадеянные мысли явились мне — а что, если она не хочет сходить и свою остановку давно пропустила, мы выйдем вместе, я легко спрошу ее: «Куда вам, девушка? позвольте, я вас провожу», — как внезапно, за остановку до круга, она поднялась и стала у выхода. Дверная створка отодвинулась, девушка помедлила и, делая шаг к ступеньке, оглянулась на меня. Печаль, смущение и затаенный укор успеваю я прочесть на ее лице, мелькает темная прядь волос, в них младенческий розовый контур нежного ушка, я порываюсь броситься следом и остаюсь, разумеется, неподвижен. Фигурка ее исчезает в клубах морозного пара, и дверь закрывается.

Ангел пел нечто весьма добродетельное — бесполое, вероятно; демон рвал и метал; обыватель коченел и думал о том, что, придя на корабль, первым делом залезет в штурманскую и согреется.

Весь день провел я с паршивым чувством, будто солгал кому-то, совершил предательство. Было бесполезно спрашивать себя, в чем я солгал, что предал. Просто-напросто, в очередной раз пришлось совершить насилие над собой в угоду правилам, неизвестно кем и когда установленным. Я живу, говорил я себе, в тюрьме, у которой оградой — невидимая стена из запретов. Столь безмерно свободный в играх воображения, обладатель разума, для которого любое ограничение, поставленное ему чужою мыслью, всего только желанный повод преодолеть его с лихою смелостью, почему я превращаюсь в жалкого раба нелепых установлений, не позволяющих моим простым, естественным порывам перейти в простое же действие — обратиться к девушке, к женщине и заговорить? Ведь я не стеснителен, я далеко не наивный юноша, которого пугает неизвестность, предстающая ему в любом женском образе, я умею увлечь разговором и умею выслушать, к тому же знаю с недавних пор то, чего в дни юности не знал, — что женщины не обходят меня вниманием. Большинство из тех мужчин, кого я наблюдал повседневно, мало чем превосходили меня, иные были совсем никчемными, по каким бы — физическим или умственным качествам их ни судить, а поди ж ты, — легко сходятся с женщинами, легко расстаются, любят и не страдают, а пострадают сколько-то, в меру, глядишь — и перестали. Вот хотя бы в летних моих морских экспедициях, в завлекательных, полных неги и страсти портах Черноморья, — то у одного из наших ребят грузинка появилась, то у другого курортница-сибирячка, то у третьего сразу две. А я! Заглянула к нам на базу моя знакомая из Москвы, которую я знал уже не первый год, прогулялись мы с нею в горы, и как в пропасть свалился: почти два года, как не развяжусь… Нет-нет, есть во мне изъян психологического свойства, все у меня идет безобразно, если уж влезаю во что — так по уши, и потому чем дальше, тем больше опасаюсь, сторонюсь, боюсь упадать в моральные пропасти, берегу себя, трушу я, просто-напросто трушу, вот и с нею, пред ликом прелестной сегодняшней Суламифи, оказался трусливо беспомощен, ты уступил пресловутым запретам, ты с тайным облегчением подставил под ритуальный нож затрепетавшее сердце, дал выпустить кровь, вот и живи с измятым тряпичным комком в груди, ты достоин своей судьбы, ты не тот, кто с песней по жизни шагает и никогда и нигде не пропадет!

Глядя в то сегодня из сегодняшнего послезавтра, погружаясь в состояние человека, который на обледенелой корабельной палубе не слишком расторопно возится с железками и проводками, я сострадаю и стараюсь почувствовать ту же боль, что и он. Мне это удается в большей степени, чем удается выразить здесь и сейчас на бумаге. Я весь там, на холодной палубе, у меня течет с носа, я продрог и, кажется, здорово болен — спустя двое суток из-за резкого постреливания в ухе я пойду к врачу, и он скажет, что в ухе начался евстахеит — тот самый, что продолжается по сей день, и сейчас, среди лета, у меня почему-то простуда, и в ухе постреливает, и мне не нужно ни памяти, ни воображения, этих заезженных литературных орудий труда, чье назначение быть средством перевоплощения в образ, — мне не нужно перевоплощаться, я пишу — значит, я существую, двое в одном, и оба — это я, сам-друг, вчерашний и сегодняшний, как, впрочем, и послезавтрашний, потому что, подобно хроническому евстахеиту, ты всегда будешь вместе с собой, и от этого не излечивают.

Но в дни мимолетных встреч с Марией я излечивался. Нет-нет, не терял себя — наоборот, лучше сказать, что я заболевал самим собой, излечиваясь от кого-то, кем я на самом деле не был. Далекой той зимой тысяча-не-помню сколько-сот-десят-шестого года я рушил ту неправедную жизнь, которую влачил из года в год — неправедную, потому что Бог создал меня для жизни иной. Я это узнал, когда однажды выяснил все о себе, досконально обсудив мои дела непосредственно в разговоре с Господом. Но до этого разговора цели Провидения, ведущие меня теперь, не были мне столь достоверно известными, я мог лишь смутно о них догадываться. Первые разрушительные удары по устоям, на которых зиждилась моя полная долготерпения, но не угодная Богу жизнь, я наносил вслепую и, чувствуя, что разрушаю, с ужасом вопрошал: да будет ли на месте руин возводиться нечто более достойное или одни лишь развалины и останутся, чтоб порастать травой забвенья? Признаться честно, и сейчас, когда я готовлюсь сжечь свои старые рукописи на костре в Переделкине, близко от Дома писателя, тем символически предвосхищая грядущее всесожжение моих изданных книг, я испытываю страх, но это страх иного рода, чем тот, двенадцатилетней давности страх: сегодня он принял форму благоговейного трепета перед Историческим Ходом Событий, в которые я вовлечен, тогда как тот, позавчерашний древний ужас был подобен страданиям одиночки самоубийцы. Только таким состоянием и можно объяснить, почему цепочку внутренне связанных, внешне же совершенно различных явлений не воспринял я, как Знаки, посланные разными путями, но с единственной целью укрепить мой дух. Мне послана была Мария, и ее прекрасный облик воплощал собой реальность Знака, тогда как обстоятельства, сопутствовавшие моему знакомству с нею, должны были сказать, что существует за нашими встречами нечто иное, чем только реальность. И тот разительный факт, что я день спустя после первой встречи смог посредством одного лишь страстного желания вызвать к себе Марию, стал мостом, уводящим меня от прошлого в мир мечты, воображения, фантазии и сказок — в мир, где царят ИСКУССТВО И ЛИТЕРАТУРА, которым я посвящал себя. Нет поэтому ничего удивительного в том, что вторая встреча с Марией произошла под влиянием или, если угодно, в состоянии внушения, в которое я пришел при посредничестве двух произведений Искусства и Литературы.

Об одном из них речь уже шла — это рассказ В. Некрасова из журнала РТ. Другим оказалась пьеса, которую в тот же день вечером видел я в ленинградском Театре комедии. Сошлось все в такой, казалось бы, бессвязной последовательности: рассказ, первая встреча с Марией, пьеса, вторая встреча с Марией. Но бессвязность этого перечисления сразу же обращается в стройную взаимосвязь реальных и надреальных, не объяснимых логически событий, едва лишь цепочка дополняется всем тем, что происходило в моем воспаленном сознании — воспаленном чрезмерно и от горящего желания все изменить в своей жизни, и от истощившейся, но иссушившей меня любви, и от болезни, которую я подхватил на продутой палубе, — и предстает все это, как мне ослепительно ясно сейчас, вот в каком виде: я читаю на стенде в своем институте рассказ В. Некрасова — и забываю на время о нем, и не ведаю, что рассказ в глубинах моего мужского естества связался с той, к кому влекло меня, чувством не народившимся, но зачатым в глуби моего нутра, с той, кто, как я упоминал, устраивала этот стенд и чей инициал был второй буквой в аббревиатуре РТ, но, повторяю, этого о себе не знаю еще и не буду знать в течение целых двух лет, — встречаю, как я думаю тогда, случайно Марию и, расставшись с нею, терзаю себя весь день мыслью о том, что вся моя жизнь — закованность, запреты, несвобода, и оставшийся недосягаемым образ Марии обращается в образ желанной Свободы, в символ Прекрасного, в лик Совершенства, которому я призван вечно служить, и, конечно же, в воплощение Вечно Женственного, — а вечером того же дня смотрю я в театре пьесу, в ней драматург изобретательно показывает, как воображение легко смывает грань меж бытием и вымыслом, как Искусство легко обращает реалии зримого мира в мир иллюзорный, но столь же зримый и потому сосуществующий вместе с реальностью, внутри нее — пьеса, в общем-то, слишком проста по сюжету, входят — выходят, и каждый выкладывает о себе, сюжета никакого нет, в горах какая-то авария, и все из префектуры там, а новый господин префект готов сойти с ума, поскольку реальное с ирреальным смешались, входят — выходят, префекту сказано, что не настоящие жители входят — выходят, а это актеры местной маленькой труппы, то есть Жизнь и Искусство равны, действительность не заполняет собой весь мир, в нем присутствует воображение и заявляет о себе, оттесняя реальность и замещая ее, бедный, бедный префект, не дано горемыке понять, действительно ли умирает пред ним человек, или это иллюзия, лишь лицедейство, и нам всем, логически мыслящим, тоже того не понять, потому что все вокруг нас лишь пьеса внутри другой пьесы, мы зрители, мы же актеры, мы драматурги и сценаристы, мы призваны разыгрывать, и сочинять, и наблюдать со стороны, и видеть только то, что сами видим, а другие видят что-то иное, и до единообразия не докопаться, — и вот во мне, взволнованном этой живой демонстрацией силы Искусства и силы Воображения, лихорадка скачущих мыслей, чехарда мелькающих образов вызывает на сцену недавний рассказ, в котором ведь тоже все спуталось дивным клубком и в котором сюжета нет, а есть жизнь-и-нежизнь на грани искусства-реальности, он, то есть автор, монтирует документальный фильм, тридцать восемь мгновений в Италии, улицы, площади, люди, машины, в кадр попадает женщина, идет навстречу ей парень, проходит мимо, оборачивается ей вслед, прокручивают этот кадр пять, десять, сотню раз — и сотню раз он оборачивается, и они расходятся, идут своей дорогой, вот так, как я и Мария, когда она покинула трамвай, а я поехал дальше, и вдруг он, автор, при сотом, может быть, просмотре, вдруг он видит, как этот дурень-парень повернулся и пошел за женщиной, догнал ее, заговорил, а в следующий раз они, женщина и парень, вовсе исчезли с экрана, не появлялись в кадре, как будто их и вовсе не было, желание и невозможность, жизнь-и-не-жизнь, раздражение на невозможность прокрутить хоть один эпизод в разыгравшейся сценке сызнова и по-другому, раздражение, что испытал я, расставшись с Марией, всплывает словами рассказа «потом парень этот стал меня раздражать», и вертятся в голове обращенные к парню слова «Ну вот и пошел бы за ней», я тоже себе говорю, что — дурак! — и говорю себе: нет, повстречайся мне Мария снова, если бы стало возможным вернуться назад и сыграть по-иному, клянусь, я пошел бы за ней! — но нет, невозможно, чушь все собачья все это ваше Искусство пьесы фильмы драмы рассказы ты лезешь в литературу где так безнадежно нельзя встать устойчиво не обо что облокотиться запомни кретин ты будешь писать одно прочитывать другое тебе будут предсказывать третье не удивляйся ведь в этом и сила воображения нет в нем единственной правды и тут-то вся сущность премиленькой драмы весь интерес на том все и держится о как я страшно замерз и куда меня тянет в мир призраков нет никого ты один нет Марии — Марии? — это ошибка меня занесло в иное пространство откуда мне знать что Марию зовут Марией она сошла с трамвая и исчезла и вот я движусь через Невский и тут в безмолвный и кричащий мир всего, что мучит и томит, почти безумием пытает воспаленный разум, —