18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 110)

18

В ЭТОТ МИГ ОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО: Я ИДУ ЗА НЕЙ, — иду за Марией по Невскому, мимо Театра комедии.

Было это вечером на следующий день. Падал частый сухой мелкий снег, блиставший на лету под светом фонарей, и рыхлая, рассыпчатая белизна смешалась с темнотой, разбавила тени, обволокла, обесцветила, сгладила ровность фасадов и тротуаров, облекла в балахоны людей и перекрыла подвижной мишурною сетью пространство; так что все в этом мире, живое и неживое, все было сведено воедино и стало мерцавшим экраном.

«И вот в кадр попадает женщина». Это цитирую я В. Некрасова, поскольку эпизод его рассказа возникает в моей памяти в тот миг, когда я прохожу по Невскому мимо Театра комедии, и ленинградская зима, и римское лето, и моцартовское лето тоже, и лето нынешнее — то ленинградское, в котором только что побывал, и то московское, в котором пребываю, и то парижское, в котором, верно, обитает Некрасов, то иудейское, в котором пребывает сын, написавший мне «Поздравляю! потрясающе! ждем вас!» — зима и лете, милое анданте, марш фунебре (итал. яз., если кто не знает) — все оживает, живет и уже никогда не исчезнет с экрана.

«…в кадр попадает женщина». Как объявляют западные дикторы, конец цитаты. Объявляют, потому что не слышны по радио кавычки, а люди западные, видно, очень педантичны и соблюдают авторское право на любое сказанное слово. Будто есть у них что-то, что от себя говорят, будто есть у кого-то сегодня хоть слово, ни у кого не заимствованное. Мы столько назанимали, что не рассчитаться, и сами-то мы чей-то долг, и нас кому-то отдадут в оплату неизвестно чьих истрепанных тысячелетней давности расписок. Все наши слова от кого-то приходят к нам и к кому-то уходят, как женщина на экране. Зачем кавычки? Цитируют же композиторы, сживаясь с детства с тем же Моцартом, как и с Бетховеном и с Иоганном Штраусом, — цитируют же без всяких кавычек и объявлений известные темы, и великие по-братски делятся с коллегами всем, что к ним пришло однажды в зальцбургское лето и стало партитурой и к нам идет уже сто девяносто лет. Заимствуем, заимствуем, я, ты, он, вы, они — мы повторяем Слово, Ноту, Линию и Цвет, перепеваем, переписываем Их, Которые были и будут, и, пожалуй, надо предложить, и я предлагаю: давайте-ка мы — поэты, композиторы, прозаики, живописцы — соорудим одну на всех Партитуру, составим для нее словесный текст, напишем музыку, украсим буквицами и виньетками и, тиснув в единственном экземпляре, переплетем в переплет, красивше которого не видел свет. И на том угомонимся. И пусть каждый, когда до дела дойдет, будет вести себя скромно. Сам я, спрошенный, каким из известных мне многочисленных слов хотел бы участвовать в тексте, ответил бы, что ограничусь одною лишь точкой, и попросил бы, чтоб взяли именно ту, которая будет стоять в конце вот этого моего, пока еще недосочиненного опуса… Когда я стану совсем свободным — надеюсь, что скоро, — я внесу Предложение о Партитуре на сессии ЮНЕСКО, предварительно договорившись с арабскими делегациями, чтобы они его не блокировали и пропустили бы в повестку дня одним из первых пунктов, непосредственно перед вопросом об осуждении сионизма.

Но я возвращаюсь к цитате «И вот в кадр попадает женщина». Я мог бы продолжать цитировать, я мог бы даже привести здесь весь рассказ с начала до конца, благо весь объем его — одна неполная журнальная страница, и страница эта лежит на столе пред моими глазами. И, признаться, я начал было переписывать ее, выставив перед заимствованным текстом загогулинки кавычек, но потом, побродив в безделии и праздности дня три-четыре, подошел к столу и похерил (устар. перечеркнул, если кто не знает) цитату, в чем можно будет легко убедиться любому литературоведу, когда он начнет изучать черновик моей рукописи, что, однако, вряд ли случится, поскольку рукописи уготовлено сгореть, и так как, если повезет, останется лишь машинная перепечатка, в которой не сохранится зачеркнутое, я и счел необходимым обратить внимание всех заинтересованных лиц на существенную деталь, которая могла бы в тексте быть, но тем не менее исчезла безвозвратно. И я должен сказать, почему.

В том состоянии, в котором пребывал я, шагая вдоль заснеженного Невского, не мог я вспоминать прочитанный рассказ, как связный, выстроенный текст. Опущенный сквозь щелочку в копилку памяти, он там свернулся, потерял свои слова и фразы, стал абстракцией, исчезло нечто, что присуще было строю авторского мышления, а появилось то, что свойственно было лишь мне — моему сугубо интимному. Получив сейчас, через двенадцать лет, столь желанный текст и перечитав его несколько раз, я убедился, что рассказ не тот, каким я знаю его с той далекой поры, когда впервые его увидел. Что-то очень существенное изменилось в каждом из нас — во мне и в рассказе. Мы ушли друг от друга, я с грустью и тоской смотрю на него и прощаюсь с ним навсегда и чувствую, будто его предаю, но сознаю в то же время, что это не так: на самом деле я не его, не текст рассказа помнил, знал, хранил и мечтал вновь увидеть, а ту его сущность, что вошла в меня и мною стала, и эта сущность не выразима словами. Если б я был философом, я бы сказал, что не воспринимал рассказ как объект, он уже в первоначальном прочтении был субъектом, поскольку был облечен в мое субъективное «я», и только в этом его облачении и представал предо мной его смысл. Сегодня мое «я» иное, и, следовательно, рассказ сегодня — иной субъект, и, прочитав его с утилитарной целью, — оживить, как мне казалось, в памяти свое о нем впечатление, я потерпел фиаско. Этот нынешний рассказ слишком прост: прожив во мне столько лет, он исчерпал себя.

Была еще, как я упомянул, и пьеса. Я вынужден признаться, что о ней, о том, что и она имела отношение к мгновенью встречи с Марией на Невском, я позабыл, но театр, пьеса и ход лихорадочных мыслей, возникших при виде светящегося витража на фасаде театра, — все это явилось внезапно в сознании, только когда я взялся за описание снежного вечера, а первоначальное упоминание пьесы (см. фразу: «При посредничестве двух произведений…» и далее) я внес в текст позднее, когда сумбурное и, разумеется, безнадежно провалившееся описание вечера было окончено. С ненужной, как теперь я понимаю, педантичностью, пошел я снова в библиотеку и там, опять не без трудов — я не знал, не помнил, конечно, названия, но вспомнил, что итальянская пьеса, и это опять поразило меня, вспомнил, что, может быть, автором был популярный тогда драматург и актер Эдуардо де Филиппо, — разыскал я пьесу «Искусство комедии», прочитал ее, сделал выписки, которые лежат теперь поверх РТ с рассказом В. Некрасова, и понял, что не воспользуюсь ими. Но снова увидел, точнее сказать, убедился, как ловко тогда было сведено все вместе! — и пьеса, и рассказ, и встреча с Марией, и лейттема Искусства, звучавшая для меня с той поры и по нынешний день лейттемой Судьбы, а чем прозвучит она завтра — Бог весть. И вот я вновь и вновь стремлюсь настигнуть сам себя, того исчезнувшего навсегда себя, предпринимаю безнадежную, но сладостную для меня попытку разыграть в сознании своем и вынести на этот лист бумаги странный, просвеченный метафизическим светом заснеженный вечер, холод и пар изо рта и проступающий сквозь мельтешение снега огромный витраж освещенного перед началом спектакля театра.

Я иду по вечернему Невскому вслед за девушкой и любуюсь ее походкой. Ступает девушка неспешно, неуверенно, будто не знает, куда и зачем идет, и эта детская несмелость стройной фигурки трогает меня до умиления. Те же шапочка и пальто и те же на ногах сапожки, вязаные варежки торчат несогнуто, как отверделые, из рукавов, оттого что пальчики под ними подобраны ради тепла в кулачки, и с волною горячей нежности я вижу их, тонкие девичьи пальчики, и представляю, как беру их в ладони и грею своим дыханием. Стараясь оставаться позади нее на расстоянии пяти-шести шагов, я движусь замедленно, отчего мне кажется, что вязну в снегу, что меня засыпает и я засыпаю, что мне тепло и покойно, то есть чувствую себя подобно человеку, которому недалеко до смертельного замерзания. По временам, когда прохожие загораживают фигурку девушки и она исчезает из виду, я ощущаю смутное беспокойство, машинально ускоряю шаги или чуть уклоняюсь в сторону, пока не убеждаюсь, что девушка не растворилась среди снегопада, и от нее ко мне по-прежнему протянута невидимая нить. Идем мы в направлении Адмиралтейства по правой стороне проспекта, и так, без времени и цели, готов я идти хоть через мост, за скованную льдом Неву, сквозь весь Васильевский и за острова, что за ним. Стезей занесенного Невского ведет меня Мария, осыпанная снегом, как если б в белом венчике из роз… — но вот она сворачивает на Желябова, и Невский, виновник всех мистических фантасмагорий отечественной литературы от «Носа» и до «Двенадцати», скрывается за спиной, подступает действительность в виде универмага под литерами ДЛТ, и я понимаю, что, убыстряя шаги, моя девушка хочет направиться именно в универмаг. Я раздосадован: принадлежащая мне, мной вызванная из таинственных сфер Чудесного силой моих устремлений к Прекрасному, хочет она погрузиться в мир пошлого бытия и оказаться среди грубых вещей на торжище, где властвуют лишь низкие потребности людей, не знающих уменья убегать материальных благ!