18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 108)

18

Тридцать первый трамвай был пустым. Я ехал в сторону швартовки пиратского корабля в те утренние часы, когда пассажирская ниагара вдруг иссякает, и транспортные артерии опадают, скукоживаясь подобно пожарным шлангам, когда перекрывают кран и из брандспойта не бьет, а сопливо сочится, — не знаю, насколько удачны это сопливо и это сочится, но, думаю, раз оба слова сами собой написались, то в них всплыла, конечно же, память о насморке, который, видимо, был у меня тогда, в дни необычайно морозные. Трамвай был пуст и холоден, замерзший после перехода через ветреную Дворцовую, сидел я на лавке, когда уже где-то за Садовой вошла и села напротив девушка.

Должен оговориться, что я, возможно, домысливаю происходившее, поскольку я не видел, как она вошла и села, точнее надо сказать, что в трамвае возникла девушка, это-выражение куда более соответствует всему предшествовавшему и последовавшему затем.

…возникла девушка поразительной красоты. Сколь прекрасна она была, я почувствовал немедленно — в области сердца сжалось, как в момент острейшего приступа, я попытался вздохнуть, с усилием отвел от девушки глаза, и мои голосовые связки пришли в неслышимое движение — у меня всегда при виде волнующих меня женщин возникает непроизвольное желание запеть, как бы с равнодушием, я стараюсь, по всей вероятности, заместить одни эмоции другими в попытке сохранить душевную устойчивость и тем самым свою независимость от случайных внешних влияний. Я замечал при этом, что характер возникшей в сознании музыки обычно соответствовал раздражителю, и, например, какая-нибудь вульгарная, но привлекательная особа неожиданно заставляла меня замурлыкать опереточный каскад «Частица черта в нас заключена подчас…» Трамвай мерно постукивал, двухколесные его тележки отбивали свои два неспешных удара, на три была пауза: раз-два, неспешно стучали тележки — три — пауза, и отсчет повторялся, — и-ритм-по-лу-ча-ет-ся-на-шесть-вось-мых, темп спокойный, и в морозном движущемся пенальчике, в котором находились только девушка и я, возник еще и Его светлость Моцарт со столь знакомым анданте из соль-минорной симфонии. Разумеется, сегодня, когда я так преуспел в музыкальных познаниях, что слышал уже и Штокгаузена, почти невозможного в наших условиях, уместнее всего было бы петь не Моцарта, а хотя бы тему из того Великого Композитора, о котором я писал в своей последней книге, у него есть редкие, но вполне лирические страницы, весьма подходящие к данному случаю, но стремление к точности, как установлено, ведет к банальности, и потому — послушаем Моцарта, andante, третья часть симфонии g-moll, opus 550 по указателю Кёхеля. Между прочим, Альфред Эйнштейн (не путать музыковеда Альфреда Эйнштейна со скрипачом Альбертом Эйнштейном) в своей книге о Моцарте пишет, что у композитора «взаимосвязь между жизнью и творчеством даже кажется чем-то таинственным, так глубоко она скрыта от нас», и задается вопросом: «А как рассматривать то, что Моцарт сочинял симфонию g-moll в те самые месяцы (лето 1788), когда он в таких потрясающих выражениях молил о помощи своего друга Пухберга? К сожалению, а может быть, к счастью, этот факт тоже не служит достаточным доказательством связи между искусством и жизнью!» — и я вместе с Альфредом Эйнштейном стою перед этой загадкой, стремясь привнести в ее тайну нечто из мира моего личного бытия, которое непостижимым образом свело в единое трамвай и Моцарта, морозный день (зима 1966) и жаркий день (лето 1788), меня и девушку, и то, что я здесь пишу 190 лет спустя.

Она сидела передо мной, и благодаря продольному устройству лавок я мог смотреть на нее без того, чтобы взгляд мой производил впечатление бесцеремонности. И все же я был крайне смущен, чувствуя, как притягивает меня лицо девушки. Несколько раз глаза наши встретились… ее юные щеки порозовели слегка…

— О счастье! — восклицает здесь мое сентиментальное литературное сердце, — отводя от нее восхищенные взоры, как радостно мне замечать, что в эти краткие мгновения она с тайной пристальностью взглядывает на меня и тотчас же опускает очи, когда я, уступая трепещущему в груди нетерпению, обращаюсь опять к созерцанию ее милого личика!.. Но личико — дань чувствительности, столь затронувшей меня, что не позволила употребить необходимое здесь слово лицо, — потому что не личику, а прекрасных черт лицу бывают свойственны те признаки царственной красоты и законченного совершенства, которые я восторженно созерцал. В меру вытянутый овал, розовеющие, с молочной белизной кожи щеки, прямая, несколько удлиненная, с небольшой горбинкой линия носа, мягко переходящая к скульптурно очерченным крыльям, полногубый, нежнейших изгибов рот, бездонной черноты с негритянской синевой белков глаза миндалевидной прорисовки, опушенные тенью густых ресниц, ясное, неширокое поле лба над двойною, строгой чистоты линией бровей, матово светящиеся пряди блестящих чернолаковых волос, кое-где затронутых нитями инея, — можно ли, даже и воплощая в слова пусть не сами черты, а восторженное от них впечатление, передать чарующую притягательность образа, внешний и скрытый смысл которого есть красота? Кисть, карандаш и перо, обратившиеся к рисунку, а не к письму, перед подобной проблемой оказываются куда способнее и без больших трудностей справляются с ней, но и они, как и бессильные слова, не избегают привычного, и потому нам остается воображать, досказывать и дорисовывать, обращаясь к прежнему опыту чувств, к волнению, пережитому некогда, к созерцанию сквозь пелену, к вызыванию духов, к горечи сладко живущего в нас отошедшего в никуда. Сегодня Мария, такая, какой я впервые увидел ее сидящей передо мной в пустом, насквозь промороженном трамвае номер тридцать один, с готовностью ждет, когда же сможет она наконец оказаться в одном ряду эфемерных образов, расставленных по затаенным углам моего сознания, подобно головкам гипсовых Нефертити на пыльных полках московских квартир, и я сопротивляюсь этому лишь оттого, что еще продолжаю писать, а как только закончу, Мария будет свободна и займет свое, подобающее ей по праву место рядом с Суламифью, Нефертити, Софи Лорен, Незнакомкой кисти Крамского, Тамарой пера Врубеля и с еще одной дамой, которая прошла однажды мимо меня, когда я был двенадцатилетним мальчишкой.

Теперь я могу быть уверен, что, съединив в одно поэзию и прозу, музыку, живопись и скульптуру, искусства выразительные и изобразительные, пространственные и временные, воссоздал образ прекрасной Марии, и ему суждено волновать людей уже независимо от моей воли, равно как и вне зависимости от того, будет ли Мария что-либо знать об этом. Скорей всего, не будет никогда, ведь даже если мое писание когда-то и где-то увидит свет, невозможно представить себе, что достигнет оно Ленинграда, а в нем, в этом городе, очень дисциплинированном, достигнет оно Марии.

Дорисовывая портрет, я должен обратиться к сепии. Коричневое пальто имело коричневый же воротник из ондатры, из такого же меха была круглая шапочка, воротник и шапочка по краю искрились инеем застывшего девического дыхания, лицо Марии проступало словно из прозрачной лунки оттаявшего окошка, края которого покрыты штриховым ледяным орнаментом. На руках ее были варежки совершенно не подходящей к остальному серой вязаной шерсти, и это выглядело умилительно, потому что говорило о том, как мерзнет бедная девушка в эти жестокие зимние дни, ей пришлось, сберегая нежные пальцы, надеть не изящные кожаные перчатки в обтяжку, коричневые, на белой подкладке, а простые русские варежки, толстые и не в цвет. Да-да, были серые варежки, но мне почему-то видится муфта, какие исчезли, как помнится, в предыдущем еще поколении, мне хочется, чтобы возникла муфта, светло-коричневая, из ондатры, и она послушным зверьком возникает, тихо ложится поверх коленей Марии, ее озябшие руки скрываются в теплом меху, в теплом, мягком, уютном и сонном исчезнувшем слове муфта.

Мы медленно едем, и мне хорошо и томительно тягостно. На прекрасном лице Марии беспомощность, с неосознанною мольбою взглядывает она мне в глаза, будто просит меня: «Не смотри так…» Я знаю, что не должен так смотреть, но именно так я хочу смотреть на нее, а смотреть иначе невозможно. Невозможно и то единственное, к чему призывают нас наши взгляды и наша растерянность: оказаться друг подле друга, дыханье к дыханью, шепот к шепоту, и не холод — тепло, не город — зелень деревьев, не бремя житейское — греза…

Трамвайное анданте продолжалось, и продолжалось оно тридцать восемь минут и тридцать пять дней. К исходу этого срока моему ребенку исполнилось четыре с половиной года, мой десятилетней давности брак был уже порядком расстроен, а обуявшая меня полтора года назад любовь — необычайная, своеобразная — успела предстать передо мной во всей сложности неразрешимых психологических противоречий и шла уже на убыль, обогатив меня новым жизненным и писательским опытом — достаточно сказать, что, наблюдая в период этой любви за своим поведением как бы извне, я написал одноактную пьесу, в которой личность была представлена в трех ипостасях — ангельской, демонической и обывательской, и сущность человеческого, то бишь моего, поведения там рассматривалась с этих трех различных сторон, причем вывод из всего происходящего выглядел наиболее неутешительно для ангельского начала, тогда как демоническое торжествовало мрачную победу, а обывательское продолжало существовать как ни в чем не бывало, и вот теперь я снова вопрошал себя, сколь ангельским и сколь демоническим будет мое поведение, если я, уступая влечению, перейду к скамейке напротив, окажусь рядом с девушкой, заговорю, и начнется знакомство, которое, кто его знает, к чему поведет? — ведь она такая юная, ей, наверное, нет двадцати, а я ровно на сотню лет старше, передо мной — сама невинность, пред нею — демонизм, отягченный прошлым, в котором жена и ребенок, настоящим, в котором любовница, будущим, где профессия литератора честно сулит мне безденежье в качестве пустяковой цены свободе. И еще я себя вопрошал, любуясь почти неотрывно прелестным лицом, почему раздражение, которое я испытываю из-за этой двойственности, тройственности, словом, неоднозначности (так теперь говорят, — тогда еще нет) своих размышлений, почему раздражение это было таким знакомым, будто я однажды, и совсем недавно, уже находился в подобной же ситуации.