реклама
Бургер менюБургер меню

Федор Гладков – Повесть о детстве (страница 2)

18

Но мать не слышит меня: она всхлипывает, взвизгивает, бьётся на кровати.

– Господи, беда-то какая!.. – стонет на печи бабушка. – Васянька, вздуй ты, Христа ради, огонь-то. Не вижу ничего – не упасть бы. Вот уж бабу-то взяли – назола какая! Это Олёнка её сглазила… Олёнка-то, чай, только Бога и молила, чтобы в нашу семью войти.

Бабушка не ворчит, а поёт – не то стонет, не то причитает.

Отец растерянно бормочет:

– Тут не знай что делается… Так её всю узлом и свивает… Титка! Сыгней!

– Её связать бы сейчас… – ворчит Сыгней – неженатый дядя, молодой парень. – Кликуша она. Кликуш вязать вожжами надо и шлею надеть… Надеть шлею с жеребой кобылы да уздой её…

Отец встаёт с кровати и в зелёном мерцании окон расплывается жуткой тенью. Всё становится нежизненным, колдовским.

Стена шевелится и шуршит очень близко, у самого уха. Это тормошатся в щелях тараканы.

Храп деда потрясает стены, и в груди у меня всё дрожит и трясётся. Деда все боятся: дед – наш владыка и бог. Он – маленький и юркий, как таракан, но его холодные, серые глаза под густыми клочьями бровей остры и неотразимы.

Я не выношу его колючих глаз, этой серебряной седины, и его окрики пронизывают меня, как удары.

Чёрная тень отца мечется около стола. Он ловит кого-то в переднем углу и ругается.

– Куда это спички-то делись? Черти лысые! Это Сёмка ночью мусолит их.

На полу, на кошме, начинается возня. В зелёном полумраке волнуются шубы, оживает солома: она пенится, шелестит. Поднимаются головы, кто-то позёвывает. Стёкла – в искрах, и с подоконников сползает фосфорический пар.

Др-ринь… – звенит и брызжет осколками стекло.

– Тьфу, дьявол!..

Дед сразу перестаёт храпеть и спокойно грозит:

– Ты что это с пузырём-то сделал, шайтан? Шкуру спущу! Где теперь возьмёшь пятак-то? Пятак ведь, сукин сын!

Воздух в избе густой и вязкий. Я мокрый от пота. Вдруг маму бросает с кровати какой-то внезапный толчок. Дверь с визгом распахивается. Звякает щеколда в сенях, в избу врывается холодный туман.

Три пёстрых лопоухих ягнёнка шарахаются от порога и прыгают по соломе.

– Эх, в одной рубашке бабёнка-то!.. – как-то по-ребячьи вскрикивает отец и бросается в седое облако пара.

– Валенки-то надень! – сердито стонет вслед ему бабушка. – Шубёнку-то!..

Отец подскакивает к кровати и что-то ищет на полу. Он ругается и бросает что-то от себя в сторону.

– И куда это валенки запропастились?! Титка их, должно, свистнул… Титка!

– На кой они мне, твои валенки!.. – злится Тит плаксиво. – Спать только не даёт со своей женёнкой-то…

Бабушка причитает на печи:

– Владычица, матушка… господи! А вы бегите… ловите её… ещё в прорубь бросится – долго ли до греха… Вот наказал бог бабёнкой-то… Надо бы канун по ней отстоять, отец… канун, бай…

– Какой тебе канун… – ворчит дед. – Кнутом её хорошенько.

Отец надевает валенки, вскидывает на плечи шубу и скрывается в густом тумане. Облака пара мерцают зелёным огнём, как живые, вихрятся, кудрявятся, медленно и плавно колышутся. Я плачу от страха.

Бабушка скорбно причитает:

– Околеет бабёнка-то… Мороз-то ведь крещенский. Шевяхи лопаются… Закройте-ка вы дверь-то!.. Бестолковые какие! Избу-то всю простудили… Титка! Сёмка!..

Из омута тумана всплывают одна за другой тени. Они телесны только до пояса и кажутся не людьми, а Полканами – страшными существами, у которых половина туловища человеческая, а другая лошадиная.

Ощущение беды давит сердце. Где моя мать? Куда она убежала?

Может быть, она схвачена теми страшными чудовищами, о которых рассказывала мне бабушка, – змеями о семи головах и колдунами с белыми бородами до колен? Нечистая сила! Что такое нечистая сила? Она видимо-невидимо летает около нашей избы, врывается в печные трубы, проникает и в щели и сквозь стёкла. Она не губит нас только потому, что на ночь мы «осеняем себя крестным знамением»… Что такое «крестное знамение»? И что такое «осеняем»? Я знаю, что должен положить сложенные «крестом» пальцы на темечко, на пупочек, на плечики.

Бабушка уже топчется около стола, должно быть, хочет зажечь огонь. Она стонет, но не потому, что недужит, а потому, что эти стоны, вздохи, причитания – её особенность, её суть. Без этих стонов я не мог её представить. Я набираюсь храбрости, прыгаю на пол и с размаху толкаюсь в дверь. Она чавкает и распахивается. Меня сразу охватывает сухой холод чёрной тьмы сеней. Ступни ног обжигает мороз. Двери из сеней во двор открыты – там тоже полутьма. Двор покрыт плоскушей с дырой в небо, и сверху спускается космами солома. Калитка открыта, и в распах её льётся снежное сияние. Там, на улице, вихри радужных искр на снежных сугробах. Через дорогу видны амбары в пышных шапках снега на крышах. На дороге стоит пёстрая собака и визгливо лает вдаль. Это – Кутка, мой преданный друг в играх и в опасных путешествиях в Заречье, куда я часто отправляюсь в гости к другой моей бабушке – бабушке Наталье, к маминой матери. Она живёт в «келье» под горой, в слепенькой, старенькой избушке.

Мне чудятся визги матери где-то за дорогой, среди амбаров, и я бегу по раскалённому снегу к калитке. Подгоняемый ожогами, бегу на улицу, к Кутке, я чувствую, как хрустит снег под ногами. Ошпаренные ноги горят, и я уже не чувствую холода, только дрожь трясёт меня до самых внутренностей. Больно щиплет нос и щёки лунный мороз.

Я кричу и бегу по дороге мимо избы на сияющую луку – ровную, бескрайную, в волнах сугробов. Мутные стёкла избы в оранжевом накале: в избе зажгли лампу, и по стёклам пролетают фиолетовые тени. Кутка трётся около меня, прыгает мне на грудь, на плечи, радостно визжит и лижет лицо. Слюна её горячая, липкая, а потом холодная, льдистая.

А я бегу и кричу до боли в горле:

– Ма-ма-а!..

Я вижу, как вдали по снегу луки несётся лёгкий призрак.

Лунно-снежная тишина ночи полна странных тайн. Люди в полушубках бегут за призраком. К ним из-за ближайших амбаров мчится мужик в полушубке, с колом в руках.

Я знаю, что это она, мать, что за ней бегут и отец, и этот мужик, что они сейчас настигнут её, подомнут под себя.

На той стороне, за рекой, на высоком взгорье, спят избы. Всюду пусто и мёртво. Церковь смотрит на меня и на луку огромным чёрным глазом. Мне нужно к ней, к матери, – к ней во что бы то ни стало, иначе произойдёт что-то страшное, непоправимое. Она уже недалеко, она бежит ко мне.

– Ма-а-ма!.. Я здесь!.. Ма-а-ма-а!..

Но она не слышит и круто поворачивает в другую сторону, к церкви. От амбаров бегут ещё двое мужиков. Я задыхаюсь, выбиваюсь из сил, что-то сковывает моё тело. Я не чувствую ни боли, ни ожогов, но бежать уже не могу. Чьи-то руки хватают меня под мышки и бросают вверх. У меня уже нет голоса: я только хриплю.

И вот я опять в избе, опять в кровати. Рыхлое курносое лицо бабушки с отёками на щеках трясётся складками. Рукава засучены выше локтя. Она трёт мои руки и ноги и стонет:

– Парнишку-то заморозили… Ножонки-то с пару зашлись… Дурачок эдакий! Рази её, мать-то, сейчас спасёшь?.. Ишь Иван-воин какой!..

Висячая лампа с жестяным кругом коптит рваным язычком. Лампа отражается в мутном зеркальце. Над зеркалом лубочные картины, купленные у тряпичника: «Бой непобедимого, храброго богатыря с Полканом» (борода его широкая и длинная, как у дяди Ларивона, брата матери); «Ступени человеческой жизни» (горка в виде лестницы, на одной стороне которой человек родится, растёт, поднимается, а на другой стороне спускается до самой могилы); портрет царя Александра Третьего, у которого борода похожа на бороду Полкана, и царицы с хитрой причёской – волосы взбиты высоко, как каракулевая шапка; «Сирин и Алконост» – огненные птицы, чарующие людей волшебными песнями о счастье.

Дед, покряхтывая, творит молитву. И по голосу его, мирному, кроткому, видно, что лежать ему на горячих кирпичах приятно и уютно, что он любит тараканов, кишащих на потолке над его головой. И мне слышится его поучительный голос:

– Без тараканов да мышей – дом без души.

Мои ноги ноют от тупой, мучительной боли, пальцы на ногах горят, точно обваренные кипятком. Я реву, задыхаясь, но не от боли, а от горя, от тоски по матери.

– Ба-ба! – в отчаянии кричу я. – Мужики там убьют её, чай…

Бабушка успокаивает меня:

– Придёт она, придёт… не плачь… – И вздыхает сокрушённо: – Беда-то какая! Наказанье-то какое, батюшки!..

Дед назидательно говорит:

– Вон Серёга Каляганов свою бабу-то из рук не выпускает: всяк день кости ей правит. Водой отливают. Вот и порядок в доме – всё на своём месте.

– Зверь твой Серёга-то Каляганов… – сурово стонет бабушка. – Живьём съел бабёнку-то…

В сенях торопливый скрип шагов и девичий радостный крик:

– Несут невестку-то… волокут…

Дверь распахивается, и в избу вбегает в шубёнке внакидку тётя Катя (одна рука в рукаве, а другой рукав спустился до земли). Она вносит с собою облако пара и с разбегу сбрасывает шубейку на лавку. Она потирает руки, дует на них и смеётся возбуждённо. Длинный нос её покраснел, глаза блестят от волнения.

– Ух и мороз, – дух захватывает!.. Как только она терпит! Всю луку избегала… Я из сил выбилась, никак догнать не могла. Ванька Юлёнков кол ей под ноги кинул, а она – брык…

И вдруг со страхом в глазах бросилась ко мне.

– Феденька-то, чай, весь зашёлся… так и увяз в сугробе… Не обморозился ли?

Она наклоняется надо мной и чмокает меня в губы. Катя молодая, здоровая. Она весёлая, с дедом держит себя дерзко. Когда он проверяет, сколько она с матерью напряла клубков, и ворчит недовольно, она кричит: