Евгения Киселева – Круги человечьи (страница 5)
Тропа есть тропа, когда она угодна путнику. Путь есть путь пока жив идущий.
Он же помнил каждую ветвь, хлестнувшую его, каждую колючку, оцарапавшую его, каждое древесное тело, осмелившееся преградить ему дорогу. Он знал и помнил каждого, и каждый из них награждался усмешкой, или оскалом, или же ударом лапы. Он непрестанно защищался, не помня, от кого следует защищаться, позабыв, что не было у него врагов, за исключением того, кто смотрел на него с поверхности водной глади.
Его нос и губы пребывали в постоянном напряжённом движении. Каждый волосок его был вовлечён в дело его жизни. Он чуял, выслеживал, искал и находил. Если бы не вечный, проклятый голод его, он мог бы стать родителем поколений исследователей и изыскателей.
Он шумно втягивал в себя воздух и с усилием выдыхал его. В подошву задней левой лапы впился шип. Шип он выкусил, но лапу саднило. Немного болели шея и мышцы спины. Эта боль была сродни удовольствию, ибо удовольствие она и возвещала.
Молодость его давно миновала. Всё чаще он ложился спать голодным. Но этой ночью ему повезло. Он то и дело облизывался, непроизвольно, лёгкая улыбка скалила пасть, ещё хранившую следы крови и привкус её.
Он был сыт. Точнее, он будет сыт в самом скором времени. Потому как ел он слишком быстро, гонимый голодом, что ко времени трапезы зачастую становился особенно жесток, и страхом встречи с другим хищником. Впрочем, других он не встречал уже очень давно. Но память о них была передана ему по наследству.
Однажды давно ему довелось встретить рысь, изящную, округлую, блестящую и счастливую. Он любовался ею на расстоянии. Она позволила рассмотреть себя, а едва он успел уразуметь реальность её существования - она скрылась из виду. И всё же, в тот день он и сам был молод, его движения были верны ему, а носом своим он мог лицезреть весь мир, не открывая глаз. Их погоня была прекрасна. Она походила на танец. Музыка их бега и прыжков ещё иногда звучала в его ушах. Они охотились вместе, и добыча доставалась тому, кто был более удачлив в охоте.
Где теперь та рысь? И что стало с ним самим?
Так мало любви. И так много голода.
С оглядкой пересекал он небольшую естественную поляну в глубине леса, в центре которой мерцала неглубокая лужа, оставленная давними дождями, но так и не обнаруженная солнцем, стирающим влагу с лица леса. И позабытая лужа гнила изнутри, не будучи способной утолить чью-либо жажду.
В ней он узрел собственную тень, покорёженную, остроугольную, с опущенной вниз головой. За выступами лопаток начинался горный хребет позвоночника, завершавшийся тазовыми костями и почти змеиным хвостом. И он провёл лапой по воде, вызвав рябь, утянувшую его отражение на дно.
Он жаждал сытости, готовился отдаться ей и насладиться ею. Сытость никогда не приходила к нему надолго. А он верно ждал её, так как подле неё он умел размышлять о чём-то, кроме ненавистного голода. И он спешил к озеру, чтобы утолить вслед за голодом и жажду свою, дабы и та не досаждала ему в час покоя его.
Подходя, он уже понимал, что пока шёл он сквозь лес своих воспоминаний, ночь была побеждена. Её время истекло. Он приближался к свету, щурясь и морщась с непривычки, не оставляя надежды исполнить задуманное и незамеченным вновь скрыться в чаще, куда солнце достигнет ещё не скоро.
Он помнил это озеро в окружении берёз, в белом венке, в чистоте. Он знал его в то время, когда и сам он был чист. Тогда у него была мать, и она была рядом. Тогда у него был отец, он стоял на противоположном берегу озера. Его отец стоял там, где сейчас резвился маленький лосёнок, прыгая и припадая к земле, и опять вскакивая, и кружась.
В тот день именно здесь свершилась его первая охота. И он видел гордость в глазах матери, сиявшую поверх пелены слёз. Или же просто поверхность озёрных вод отразилась от солнца и угодила прямо в её взор. И с тех пор не встречал он ни матери, ни отца.
Вернувшись в день настоящий, он осознал, что не только он и лосёнок избрали озеро для себя тем утром. Он втянул ноздрями запах человечий, и услышал голоса человечьи, и плеск воды.
Он не ощущал угрозы, но и охота на человека не манила его. Он и сам не мог бы сказать, было ли так оттого, что он был сыт, или же кровь его была стара, или же родовая память о зле человечьем поистёрлась.
Или, возможно, само солнце противилось осуществлению ночных привычек и навыков его в своём присутствии.
Немногим выступив из кольца берёз и оглядевшись, он не увидел людей, за исключением одного, совсем маленького, меньше лосёнка. Дитя человечье сидело в траве на берегу его озера, и смотрело на него.
Взгляд ребёнка, полный спокойного, уверенного, привычного одиночества, заставил зверя повернуть и безвольно пойти по свету вдоль кромки воды, чтобы приблизиться.
Волк идёт, и, вопреки законам перспективы, с каждым шагом его человек казался тоньше и хрупче. Ещё немного, и тот уже становится схож с зайцем. Совсем немного мяса и никакой прыти при том.
Вдруг нечто, принадлежащее ночи и хранимое в самой глубине, куда нельзя проникнуть лучу, в чаще самого волка нечто шевельнулось, обнаружив себя. Затем оно начало расти вширь и вглубь, натягивая сосуды и нервы, захватывая всё больше существа зверя.
Тогда мышцы волка напрягаются, пасть его наполняется слюной, а зрачки сужаются. И не существует препятствий, кроме глаз ребёнка. А в тех глазах сквозит иной мир, где не станет места голоду, или жажде, или сомнению, но будут свет и тепло. И кто-то ещё.
И волк рычит, негромко, сквозь зубы. И останавливается. Потом мотает головой и опять идёт. И вновь останавливается, приседает на задние лапы, скулит. Он был слаб до того, теперь же он и вовсе обессилел.
Так он подходит к человеку, и, опустошённый, опускается на землю у ног его. Он заглядывает в глаза человеку. Человек отражается в глазах волка.
Вот! Вот оно! Не зря оно звало меня. Всю жизнь я шёл сюда. И не важно, что будет дальше.
Он кладёт голову на колени человека, и тот накрывает голову его своей ладонью.
И волк умер, как умер и его лес, и ночь, и голод, как умерли его былые тропы и лежанки, и та цветущая ложбина, по дну которой в то самое время, переваливаясь, брела отяжелевшая рысь.
Он не видел, как над их головами пролетел воздушный змей. Он понял, что-то происходило в небе, потому как ребёнок запрокинул голову и вытянул шею. Но ладонь ребёнка по-прежнему покоилась на голове волка, и тот понимал, что уже не изменит ей, и оттого ему сделалось сладко.
А за непролазной стеной из тонких белых берёз с налитыми кровью глазами метались преданные предки.
Глава четвёртая. Ночь
Ночь настигла его в лесу неожиданно, так как сумрак лесной чащи помешал ему в силу его неопытности предвидеть её наступление. Опустившаяся на землю тревожная прохлада да влага на листьях кустарников подсказали ему, что время человечье закончилось, и наступают звериные часы.
Вокруг него высились вековые сосны, отпускавшие от себя нижние ветви свои на великанской высоте, а верхушки растворявшие в неумолимо темнеющем небе. Их рыжие стволы полосовали обзор, изредка приманивая на себя остывающие лучи уставшего солнца. Издалека донеслась кукушечья шутка, и Пётр улыбнулся ей.
Густой сосновый аромат и заботливо расстеленная хвойная перина сманили его. Прислонившись спиной к одному из деревьев, он провожал свой первый день, и не дождался его завершения. Его разум всё ещё оставался пуст, но глаза, уши и ноздри переполнились новым опытом, и он сделался тяжёл и подавлен.
Выпустив из памяти неясность собственного будущего, опьянев от запахов леса и от содеянного им побега, укрывшись идеей, мягкой, почти расслабленной, любившей его как никогда ранее, он сомкнул веки. И кукушка замолчала.
Когда он очнулся, ночь уже завершала первый обход леса, о чём возвещали филины со всей округи, как часовые на вышках. Сосны, замотанные в тени, переплетались между собой и с чёрными провалами пустоты, днём притворявшимися тропами. Он был окружён единой серой стеной, и редкие рыжие всполохи в свете единственного далёкого фонаря – луны – походили на ржавчину на теле леса.
Утрамбованная недавними ливнями хвоя приобрела графитовый оттенок. А над его головой, вероятно, в вышине таился вселенский небосвод. Впрочем, ночью неба не разглядеть, пока не откроет оно очи-звёзды, а в эту ночь оно пожелало остаться слепым.
Лунный луч вцепился в частицу вечерней росы, но порыв ветра качнул ветвь, и капля, хватаясь за своего светлого спасителя, унося частичку его за собой, устремилась в темноту. Та же не могла ей навредить, и капелька, нежная, незримая, достигла матери своей земли, и прижалась к ней, и мать приняла её в объятия, и воссоединились они.
Он понял, что не останется в одиночестве в своей новой постели. Конечно же он знал, что лес обитаем. Он видел книжки с картинками, изображавшими зверей. Иногда до него долетали и обрывки рассказов старожилов поселения.
Оказавшись же на пороге встречи, в своём мерцающем состоянии, на грани сна и бодрствования, он принимал гостей, истинно не веря в происходящее. Но события последующих лет укрепили его в воспоминаниях об этой ночи.
Они приходили к нему из тьмы и уходили во тьму. Он едва мог разглядеть их, и вместе с тем твёрдо знал, когда они были рядом. Он нарёк каждого из них, и не боялся их, как может не бояться лишь ребёнок. Только ребёнок имеет право на бесстрашие, веское, неколебимое, скреплённое клятвами небесных светил, и потому заставляющее зверей трепетать и подчиняться.