Евгения Киселева – Круги человечьи (страница 10)
Остановившись и присев на задние ноги, олень качнул головой, но вскоре вскочил и понёсся дальше.
Пётр не знал охоты, и ни отец его, ни дед его не говорили о ней. Теперь же новая для него какофония леса, и донёсшиеся до него запахи, и возгласы, человечьи и звериные, и всеобщий ужас вынудили его пасть ниц. И он полз, прижавшись к земле, последнему оплоту своему. Приблизившись к не раз обворованному им ельнику, он усмотрел под нижними лапами того канаву, сотворённую дождями. Он забрался в канаву и закрыл глаза.
Так лежал он, не шевелясь, ощущая сплетения столетних корней, укреплявших чашу его прибежища, осязая, как влага пробирается к его телу, пропитывает штанины и рубашку, холодит кожу. И посреди метущегося леса, он корил себя за то, что не заметил лужи на дне канавы, где решил укрыться от чужих, и вместе с тем оправдывался, что одежду можно потом высушить, это ничего, просто у него не было времени на размышления, не было времени искать лучшего места, времени не было, так как пришли они, и они были уже близко.
Тут он почувствовал, как толстый гибкий жгут плавно покрыл его икры, обнял их, прижался к ним, всего на несколько мгновений - мимолётная ласка посереди опасности - после чего продолжил свой неспешный путь прочь от людей.
Спокойствие и размеренность движений жгута, время, уделённое им Петру, как дружеское плечо, вернули человеку разум и достоинство его, вернули их в дома их, и он открыл глаза.
Раздались первые громы, чужеродные, злые. Громы породили крики. Голоса ожили все разом, как если бы до того пришлые полагали себя не обнаруженными, а местные – спасёнными бегством. Громы разрушили все иллюзии.
Язык чужих был знаком Петру. То был и его язык тоже. А запах их был чужд ему. Он отвращал его, будто были они не его породы.
Звери же, напротив, понимали этот запах. По запаху они узнавали чужих в любом их обличии. Лаской, или же шлепками передавали они истории о запахе человечьем своим детёнышам. Но речь пришлых была непостижима для них, как шум океана или же свист комет на небосводе, а потому не могла ни указать им путь, ни предсказать окончание оного.
Чужие пришли с собаками, напоминавшими чудовищ. Крупные, с короткой чёрно-рыжей шерстью, они, топтали своими крепкими лапами звериные тропы, каждым движением, шумным дыханием своим предъявляя свои права на лес.
Творец щедро одарил собак шкурой. Каждой досталось её столько, что можно было бы с лёгкость обтянуть двух. Шкура складками струилась со спины, свисала по бокам, по шее, начиная от самой пасти, обрамлённой длинными брылями. Ещё ниже брылей свешивались тонкие и широкие кожистые уши. Нижние веки также собственной тяжестью были оттянуты к низу и приоткрывали красное мясо под крупными грустными глазами животных.
Собаки были не стары, но старинны. Потомки демонов давних времён, неспешно распространялись они по лесу, волоча за собой тяжёлые липкие тяжи слюней, служа и повинуясь, будто обряд, свершая предначертанное им и их жертвам.
Волк бежал, не разбирая дороги, петлял, как заяц, но не с умыслом, а от безумия. Вокруг сгущался испорченный воздух, зловонное месиво из плоти и пороха, пота и мочи, надежд и поражений. Его вырвало.
Почти обессилев, он схоронился под комелем выкорчеванного давно минувшей грозой дуба. Тот опирался наискосок на более стойких братьев, приоткрыв свою колыбель для скитальцев. Комель успел по кругу зарасти молодняком, а с верхнего его края занавесью свешивались корни дуба. Через нити занавеси той виднелись пятна стыдливого утреннего неба.
Однажды, будучи волчонком, он сказал своей матери, что желал бы стать собакой, не знать голода и жажды, не ведать охоты, и гулять по лесу ясными днями. Воспоминание обожгло ему голову, как когда-то обжёг его удар когтистой материнской лапы. Странно будет завершить свой путь в лучах солнечного света.
Вдруг его свет, нежный пыльно-розово-голубой свет, заслонила чёрно-рыжая масса. Он увидел крепкие лапы, напоминавшие его собственные, услышал тяжёлое дыхание сильного животного.
Собака стояла не шевелясь.
Волку отчего-то подумалось, что собака знает его, и знает, что он рядом. Она и правда знала. Она узнала его, познала его тоску, считала его муку. Ей оставалось только принять решение, право на которое нечасто оказывалось в её когтях. И она не спешила.
Несколько беспощадных мгновений он перекатывал по телу своему остатки собственной силы, коих после ночной погони оставалось совсем немного, но он считал, он просчитывал свой шанс, один, или и того меньше. Затем он напряг мышцы и приготовился к прыжку. Опыт подсказывал, что вгрызаться в шкуру бессмысленно. И он целился в заднюю лапу собаки.
Но тут собака медленно легла на землю, сделала глубокий вдох и подняла голову к небу. И в небо заструились звуки. То был не зов преданного солдата к своему командиру, не хвала, кою невозможно сдержать в груди в лунную ночь, и не угроза. Как благословляющую молитву, благодарную и лишь в глубине своей неосознанно просительную, тихо и светло, собака пела чистую волчью песнь.
Немногим позже на поляне неподалёку, на открытом месте, у всех на глазах завалилась на бок лесная свинья. Вокруг неё суетились её дети, устало, негромко повизгивая. У матери же их сил на голос не осталось. Несколько часов она петляла по лесу, замедляясь, когда понимала, что дети её не поспевают за ней, и ускоряясь вновь, едва они нагоняли её. Каждым длинным жёстким волоском своим ощущала она преследование, преследование почти безошибочное. Воздух, столь ценный и необходимый, то и дело вкладывал в уши её крики настигнутых. Те крики ранили её, лишали рассудка. Опомнившись, она снова собирала вокруг себя детей своих, и непрестанно поторапливала их, верещала, но и учила. Так она выговаривала страх, выговаривала судьбу семейства своего. Теперь же она выдохлась, лежала опустошена и безразлична ко всему.
Безразличен к ней оказался и волк, трусцой пересёкший её безалаберное лежбище.
Собака же грузно ступала по влажной почве, вминая в неё сосновые иглы, прошлогоднюю листву и первую несмелую зелень. То и дело она принюхивалась, меняла курс, принюхивалась опять и опять продолжала идти. Она знала своё дело. И только по завершении его, уходя, она обернётся, и посмотрит на лес глазами, полными неизвестной волку печали.
На следующий день ударят морозы и выпадет снег, коему должно будет укрыть павших и неподобранных, продлить тоску выживших и дрожь их, струящуюся по лесу, не впускающую любовь, не препятствуя ей, но прося обождать нового витка.
А новый виток наступит, пусть немногим позже, и жизнь вернётся на круги своя, и станет есть, и пить, и целоваться, и играть весёлые весенние свадьбы. Голубые цветы заискрятся вокруг влажных ложбин. Почва впитает кровь и плоть, удобрит ими корни трав, и те, в свою очередь, скроют последние следы.
И тогда солнце, проснувшись, увидит лес радостным и прибранным.
Но Пётр никогда не забывал о чужих и о влиянии их. Ни сейчас, ни позже, ни встречая их в иных обличиях, не мог он определить сколько их было. Они являлись единой тёмной массой, подсчёт частиц которой, ведущийся обречёнными из века в век, был непосилен ему. То мог быть один, или же десять, или множество.
Но дело их не было ограничено контурами тел их, но смердящей волной предвосхищало явление их, и в вечность следовало за ними нескончаемым шлейфом, передающимся по наследству из поколения в поколение, вместе с расписными сервизами и обрезами бархата.
И нет им конца, ибо они есть и причины, и следствия, бесконечно перерождающиеся из одного в другое, множащиеся и путешествующие, как перекати-поле. Бесчисленные круги они насильно порождают и завершают. Каждый из них, захватив свою жертву, окружает её печалью и мраком истинными и изначальными детьми своими. И всякий детёныш играется с игрушкой своей, и живёт, и питается ею.
Глава восьмая. Заяц
Простор. Чистый, бескрайний, беспрепятственный. Прямо – притягательно, но запретно. Для него не существует прямо, как не существует смерти до самой встречи с ней.
Для него сотворено некое неопределённое вперёд. Нет ничего более изменчивого, чем вперёд. Любой шорох, оклик, непроизвольный поворот головы, и вот уже новое вперёд распахивает свои объятья, и зовёт, и манит.
Заяц понимал, что врагов у него множество. Он чувствовал их каждым волоском тельца своего, втягивал подрагивающими ноздрями их запахи, слышал шелест травы и треск мельчайших веточек под их шагами, улавливал малейшую тень, угрожавшую ему со спины.
Вначале он знал об опасности совсем немного. Он чуял её повсеместно и не умел назвать по имени. Имена открылись позже. Как и образы. Но с самого начала он знал, что она повсюду.
Не было ему покоя ни в лесу, ни в поле, ни в собственной норе, вырытой им же у корней боярышника, чьи нижние ветви плетьми спускались к земле и будто балдахином укрывали ложе зайца, где тот проводил светлые дни, впрочем, страшась неустанно.
И в чутком поверхностном сне своём он слышал чьё-то фырканье, хлопки, издаваемые взрезающими плотный дневной воздух мощными крыльями, чуял кровь своих соплеменников на чистом первом снеге.
Страх был его идеей, переданной ему от матери ещё в утробе её. Не воспитанная, не привитая, не подаренная или навеянная, а идея истинная, врождённая она берегла его.