Евгения Чернышова – Собака Вера (страница 3)
Главное, само собой, не в разговорах. А в том, что в детстве я ее видел раз в полгода. А теперь я почему-то должен быть сыном.
В общем, ответы не требуются. Но все равно сидеть так слушать и кивать тяжело. Потому что мама может час подряд говорить. Отец успевает за это время полпачки сигарет выкурить и кофе растворимого (другой он не признает) выпить пять кружек.
Пять кружек. Писал я, писал сейчас и понял, что до сих пор пишу об отце в настоящем времени. Трудно это писать. Видимо, к нему, вечно молчащему и фиг знает что думающему, я все-таки был привязан. Немного.
Не хочу писать про похороны, что тут напишешь, мрак, тоска, шепчущие родственники. Горсть земли бросают в яму. Липкая рисовая каша с изюмом. Как называется? Забыл слово. Ужасное какое-то, словно из черного дремучего прошлого. Хорошо, что мы с сестрой там все время рядом были. «Юпигыт», – тихо сказала мне Соня и похлопала по руке.
«Унипагытыт», – ответил я шепотом.
Это наш тайный язык. В нем только два слова, буквы в них будто перемешаны и толкаются. Но как раз в этих словах очень много смысла. Мы с Соней понимаем друг друга.
Плохо, что после похорон мы с ней поссорились. Кажется, первый раз в жизни. И теперь не разговариваем. Уже месяц.
В общем, мама появилась, когда я мусор выносил. Тут еще и что-то типа снега повалило вперемешку с пеплом. Третий раз уже за месяц эта фигня с неба сыплется. Пришлось домой ко мне бежать. Дома мама вроде в первые минуты ничего – начала монолог в своем репертуаре. Я приготовился терпеть, жалко ведь ее: они с отцом полжизни вместе. Со всякими, конечно, проблемами. Но все-таки. Но она была бодрячком, задавала вопросы, сама на них отвечала. Я о своем задумался. И вдруг она заплакала. Я растерялся. Дальше не очень понятно было, что она говорила.
Что-то такое перечисляла и жаловалась: и так вокруг все извело, что дальше будет неясно, скоро, говорят, карточную систему введут, ты совсем без собак этих своих одичал, скоро, говорят, город снова закроют, скоро, говорят, птицы начнут умирать, скоро, говорят, и люди начнут умирать, и ты еще все время один, волнуюсь, переживаю за тебя.
Ну тут у меня и вырвалось то, за что мне стыдно. Это я зря, конечно.
– Лучше бы ты раньше обо мне беспокоилась.
Не надо было этого, конечно, говорить. Но я и не хотел. Это словно мои мысли материализовались. Она как-то сразу собралась, потом к окну повернулась и смотрела туда минут пять.
– Да, – говорит она. – Я ошибалась. И много. Ты меня прости. Но ошибки – часть жизни. И жизни в моей жизни было много.
А уже в коридоре, обуваясь, сказала:
– Я эгоистка, это понятно. Я и не спорю. Так вышло. Я свои ошибки знаю. Но ты думаешь, что ты другой? Сидишь дома два года. Упиваешься тоской. А как дела у твоих бывших подопечных? Я помню, как ты ими гордился – собаками этими. И хозяевами. Светился весь. Они своих собак обожали, а собачки всё. Ты спросил за это время, как теперь живут эти люди?
И ушла.
Обычно ее слова во мне не остаются, выветриваются. А сейчас словно какая-то заноза застряла. Сначала я долго не мог понять, что это. Что-то такое неприятно внутри шевелится. А потом понял.
Ошибки.
Я не могу вспомнить ни одной ошибки в своей жизни.
Да, после всего, что случилось с животными, я совсем в себя ушел. Может, я это все принять не могу до сих пор. Затянулась стадия отрицания. А на деле все просто – жил-был кинолог и закончился. Чем мне заниматься? Только когда я работал с собаками, я чувствовал себя на своем месте. Мало слов – много дела. Даже когда с хозяевами говорил, все смысл какой-то имело. Что теперь? Работа просто чтобы были деньги.
Не хочу об этом. Не хочу писать о собаках, чего нюни распускать. И про Микки не хочу.
Ошибки.
Не люблю ошибки, поэтому не ошибаюсь. Вот и все.
Но все-таки. Млекопитающие вымерли, мир вот-вот екнется, а у меня ни ошибок, ни целей. Или как это сказать – не осуществил, не воплотил.
И тогда я составил план.
Сходить к хозяевам собак.
Познакомиться с Катей.
И возможно – зонтики. А что зонтики? Сам не знаю.
Второе – это, конечно, самое сложное. Поговорить с Катей мне кажется фантастикой. Это как если завтра я выйду на улицу и увижу на капоте машины спящую кошку. С Катей я всегда на расстоянии. Катя только мелькает впереди, как маячок или рефлектор на сиденье велосипеда.
И тут я такой ее догоняю и, заикаясь, начинаю с ней непринужденно болтать. Смешно.
Катя, Катя. Катя любит желтый цвет. У Кати джинсовый рюкзак. Катя фотографирует каменных львов. Катя часто ходит в университет, туда, где находится филологический факультет. Катя работает официанткой. Катя часто смеется с посетителями. Катя постоянно разбивает стаканы. Катя снова ходит в университет, а еще на всякие литературные встречи.
У Кати веснушки, тонкие запястья и непослушные волосы.
Я открыл соцсети. Катя репостит презентацию книги какого-то поэта. И пишет, что пойдет туда. Наверное, и я попробую сходить.
Глава 3
2017
Марк Витальевич
– Все закончится очень скоро.
Распахнутые форточки не спасали от духоты. Профессор Марк Витальевич Якушев в очередной раз потянулся за водой.
– Союз обэриутов просуществует меньше четырех лет.
Воды в стакане осталось совсем немного, и, снова отпив, профессор почувствовал, что она неприятно теплая. Якушев пересилил себя и отпил еще – так мучительно захотелось передышки.
– Шум слов умолкнет, уступив «торжеству бессмыслицы и смерти».
Он с тоской подумал, что сегодня особенно неважно себя чувствовал, и еще о том, что плохо ему уже не первый месяц. Постоянный гнетущий страх преследовал и днем и ночью.
– Бессмыслица – главная составляющая обэриутской поэтики, – продолжил он. – Важный эстетический принцип – смотреть на мир «голыми глазами». Попробуйте взглянуть на мир «голыми глазами». Вот прямо сейчас, давайте.
«Голый мир, раздетый мир, несчастный мир, осиротевший мир, последняя вишня на белой тарелке».
Обычно в этот короткий момент Якушев любил рассматривать озадаченных студентов, которые, переглядываясь, пытались то ли оголить глаза, то ли увидеть мир обнаженным. Но сегодня смотреть не хотелось. В голове путалось.
«Ему все это показалось, оно воды великой не пило, все быстро в мире развязалось. Все быстро в мире развязалось».
Полгода назад профессору стало мерещиться: сначала боковым зрением улавливал какие-то мелькания. Потом мелькания превратились в серые тени, сперва неявные, а потом слепившиеся в ясный образ: большая черная собака с тихим холодным дыханием. Собака появлялась несколько раз в день, всегда внезапно, всегда пугая этой внезапностью до колик в животе. Она то тихо сидела в углу, то растягивалась ночью в коридоре, когда профессор хотел пройти в туалет, то долго преследовала его, когда он шел по улице – квартал за кварталом.
«Львы, рогатые олени, гуси, пауки, морские звезды… Тьфу, куда это меня?»
Первая в году лекция профессора Якушева по традиции была открытой, поэтому в аудитории собрались не только студенты. Разговор в этот день всегда шел об обэриутах, которых профессор считал главным явлением искусства двадцатых годов двадцатого века. Среди коллег, студентов и просто ценителей поэзии лекция считалась легендарной и была чем-то вроде талисмана, а попасть на нее было сродни посвящению в литературный мир. Миры – литературный и реальный – действительно на время целебно соединялись. Якушев умел проводить ловкие параллели с современностью, которые делали Хармса, Введенского, Заболоцкого, Олейникова и других поэтов близкими и понятными не только студентам филфака, но и далеким от литературного мира людям. По университету ходили байки о том, как делавшие у Якушева дома ремонт рабочие, с трудом говорившие по-русски, через месяц наизусть знали «Меркнут знаки зодиака».
«Профессор Марк Витальевич Якушев – крупнейший специалист в области русской литературы первой половины двадцатого века», – сообщалось в учебниках и справочниках. Сухой академический слог равнодушно умалчивал, что Якушев, счастливый обладатель уникальной памяти, знал наизусть две тысячи стихотворений и помнил каждого студента факультета в лицо и по имени. Что в поседевших, вечно растрепанных кудрявых волосах его часто виднелись перья: то ли из подушки, то ли из скромного оперения местных птиц: голубей, воробьев, чаек, которых Якушев любил кормить. Что в буйной бороде его тоже таилась беглая природа: терялся пожухший сухой лист, свисала тонкими светлыми нитями паутина из осеннего парка – вечно опаздывая, профессор срезал дорогу узкими тропками через скудную городскую чащу. Что шнурок на его ботинке всегда был развязан. Что профессора любили студенты.
Все лекции Якушева начинались одинаково. Дверь распахивалась, профессор быстро входил в аудиторию, оглядывал присутствующих и говорил:
– Ну, господа коллеги?
– Северянин, тысяча девятьсот одиннадцатый! – выкрикивал случайно выбранное кто-то из студентов, знавших правила игры.
И Якушев зачитывал четверостишие Северянина этого года. Одно из многих, укрывшихся в голове. Потом переходил к лекции так ловко, как это делают только прирожденные ораторы. Рассказывая, профессор оживленно размахивал правой рукой, левую всегда держал в кармане потрепанного пиджака и без остановки ходил по аудитории. Шнурок ползал-бродил по полу, верно следуя за ботинком.