18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Вольф – Красно-зеленое сердце (страница 22)

18

Толпа мальчишек дружно, жестоко гоготала, тыча в Лешку пальцами. Подростковая стая не прощает слабости и инакомыслия.

— Заткнись, — глухо, исподлобья глядя на обидчика, цедил Лешка, чувствуя, как к горлу подступает горький, горячий ком стыда и бессильной ярости. — Сами вы неудачники. У нас еще будет нормальная команда. Мы еще вернемся.

— Ага, вернетесь, — радостно подхватывал Борька, поправляя сползающие на нос очки. — Когда рак на горе свистнет, а паровозы летать научатся. Твой Локомотив — это команда для пенсионеров с вокзала, которым дома делать нечего. Нормальные пацаны за такое позорище не болеют. Ты как прокаженный, честное слово.

Эти слова били наотмашь, хлестче любой физической пощечины. Лешка стискивал зубы так, что они скрипели, разворачивался и быстро, стараясь не сорваться на бег, уходил в пустой класс, глотая злые, соленые слезы. Он ненавидел эти понедельники. Он втайне, до дрожи в руках, ненавидел бессилие своей команды, которое делало его изгоем, белой вороной среди ровесников. Он смертельно устал быть вечным объектом для дешевых насмешек и снисходительного сочувствия. В тринадцать лет это было совершенно невыносимым, чудовищным психологическим грузом.

Вечером того же дня, в пасмурное, ветреное воскресенье, им с отцом предстояло ехать на очередной домашний матч чемпионата.

Ивану Токареву в этом, шестьдесят девятом году, перевалило за пятьдесят. Возраст, тяжелейшая, изматывающая многолетняя работа в нечеловеческих условиях паровозной будки, копоть, стрессы, ночные смены и военные эшелоны взяли свою безжалостную, страшную дань. Бывший старший машинист, человек, когда-то обладавший поистине богатырским, медвежьим здоровьем, способный в одиночку провернуть неподатливую задвижку, сильно сдал и осунулся. Его широкие, каменные плечи, привыкшие к любой физической нагрузке, теперь поникли, сгорбились, спрятавшись под воротником все того же, не знающего сносу толстого драпового пальто. Густая, жесткая шевелюра стала абсолютно, ослепительно, прозрачно-белой, как свежевыпавший снег на рельсах. Он уже давно не стоял у раскаленной топки и не водил скоростные чешские электровозы — медкомиссия забраковала по зрению и сердцу. Теперь Иван дорабатывал до своей законной пенсии простым инструктором в депо, сменив кабину локомотива на скучный учебный класс, где он нудным голосом обучал молодых, наглых курсантов сложным премудростям устройства пневматических тормозов системы Матросова.

Рядом с ним на трибунах больше не было его верной, шумной, горластой путейской бригады. Никто больше не хлопал его по спине пудовой ладонью при забитом голе. Громадного, вечно спорящего Степана два года назад свалил тяжелый, обширный инсульт, приковав бывшего силача к постели. Старый, рассудительный слесарь Михалыч тихо, во сне ушел из жизни прошлой суровой зимой, не дожив до весны. Молодой Сашка давно выучился, ушел на повышение в управление дороги, обзавелся солидным животиком, личным автомобилем Волга и на продуваемый ветрами стадион больше носа не казал, предпочитая смотреть футбол по цветному телевизору Рубин в теплой квартире. Иван Токарев ходил на стадион один. Точнее, почти один. Его единственным спутником, его крестом и его надеждой оставался сын.

Они ехали в полупустом, гудящем вагоне метро по Кировско-Фрунзенской линии. За окном мелькали черные тоннели, освещенные редкими, тусклыми лампами. Иван сидел на дерматиновом диване, тяжело, с хрипом дыша, положив узловатые, покрытые пигментными пятнами руки на колени. Он то и дело заходился сухим, надрывным, лающим кашлем — старая профессиональная болезнь паровозников, заработанная от вдыхания тысяч килограммов угольной пыли и раскаленного пара. Лешка сидел рядом, отвернувшись, и мрачно, исподлобья смотрел на свое нечеткое отражение в темном стекле вагона. Между ними висела тяжелая, вязкая, непробиваемая стена отчуждения, которую строит только возрастное непонимание.

Они вышли на станции Преображенская площадь и молча, не проронив ни единого слова, пошли пешком сквозь сырой, промозглый осенний вечер в сторону нового стадиона в Черкизово, который построили несколько лет назад на месте их старого, любимого деревянного Сталинца.

Новый стадион Локомотив, вмещавший тридцать тысяч зрителей, должен был стать символом возрождения клуба, их новой, современной крепостью с бетонными козырьками и удобными раздевалками. Но сегодня, в этот тоскливый октябрьский вечер, он больше напоминал огромный, заброшенный бетонный саркофаг.

Они прошли контроль, не встретив никаких привычных очередей или давки. Контролерша в синем ватнике равнодушно надорвала их билеты, даже не взглянув на лица.

Когда они поднялись по лестнице и вышли в чашу стадиона, Лешка невольно поежился, и дело было вовсе не в холодном, пробирающем до костей ветре.

Здесь не было ни былых космических скоростей, ни вселенских, оглушающих триумфов, ни стотысячного рева Лужников. Поздним воскресным вечером огромный, продуваемый всеми московскими сквозняками стадион зиял огромными, пугающими, зияющими плешами абсолютно пустых бетонных трибун. Тридцать тысяч мест. И едва ли пара тысяч зрителей, размазанных тонким, сиротливым слоем по нижним ярусам. Редкие, разбросанные по центральным секторам темные кучки самых отчаянных, непробиваемых болельщиков жались поближе друг к другу, инстинктивно пытаясь согреться чужим дыханием. Они методично, тоскливо щелкали жареные семечки, сплевывая шелуху себе под ноги, курили дешевые сигареты Памир, кутались в газеты и глухо, беззлобно, скорее по привычке, материли все происходящее на изумрудном поле.

А на самом поле происходило невероятно унылое, тягучее, абсолютно лишенное всякой искры и смысла зрелище. Московский Локомотив, великая команда рабочих окраин, которая когда-то заставляла дрожать от страха столичную элиту, теперь мучительно, скрипя зубами, безвольно доигрывала очередной, абсолютно провальный сезон чемпионата.

На пятнадцатом ряду центрального сектора, под самым козырьком, заботливо настелив на мокрое, заледеневшее бетонное сиденье свежий номер ведомственной газеты Гудок, сидели отец и сын Токаревы.

Лешка, глубоко, до самых локтей засунув окоченевшие, покрасневшие руки в карманы своей тонкой, явно не по сезону нейлоновой курточки, нервно шмыгал замерзшим носом. Он с нескрываемой, лютой, отчаянной тоской смотрел на большие, круглые стадионные часы марки Стрела, возвышающиеся над противоположной трибуной. Минутная стрелка неумолимо отсчитывала последние пятнадцать минут этого невыносимого матча.

На поле немногочисленные гости из далекого, теплого южного города, которых в былые времена Локомотив раскатал бы в лепешку одной левой, совершенно неспешно, с издевательской ленцой перекатывали грязный мяч поперек поля. Они откровенно тянули время, спокойно удерживая абсолютно устраивающий их сухой ничейный счет ноль-ноль на чужом поле.

Игроки Локомотива, одетые в грязные, какие-то выцветшие, полинявшие от частых стирок красные футболки, даже не пытались по-настоящему прессинговать соперника или идти в жесткий отбор. Они бегали трусцой, обозначая борьбу. Они явно давно смирились со своей незавидной турнирной участью. Они не хотели рвать жилы, рисковать здоровьем и получать травмы на скользком осеннем газоне ради непонятно чего. Они просто покорно, как отбывающие повинность каторжане, ждали спасительного финального свистка арбитра, чтобы поскорее уйти в сухую, теплую раздевалку, принять горячий душ и разъехаться по своим квартирам, забыв об этом вечере, как о дурном сне.

— Холодно, пап, — вдруг глухо, не поворачивая головы, сдавленным голосом произнес Лешка. Его голос, который уже начал ломаться в этом году, сейчас давал петуха, приобретая какие-то грубые, незнакомые мужские нотки. — Пальцы ног совсем не чувствую. И дождь ледяной собирается, тучи вон какие черные ползут со стороны Сокольников. Может, пойдем уже домой, а? Ну чего мы тут высиживаем? Все равно ведь ничего хорошего уже не изменится. Они даже бегать по-человечески не хотят. Пешком ходят, как калеки.

Иван Токарев медленно, словно с огромным трудом пробуждаясь от тяжелого, вязкого, дурманящего сна, повернул к сыну свое побледневшее, изрезанное глубокими морщинами лицо. Он снова зашелся сухим, рвущим легкие кашлем, прикрыв рот кулаком. Откашлявшись, он посмотрел на мальчика. В его выцветших, уставших серых глазах не было ни капли отцовской злости или раздражения на эту подростковую слабость. Была только бесконечная, бездонная, глубокая, как деревенский колодец, усталость старого, много повидавшего человека.

— Терпи, Алексей, — тихо, очень ровно, но с такой внутренней, несокрушимой твердостью ответил отец, что Лешка невольно поежился. — Футбольный матч, по всем правилам, играют ровно девяносто минут. Ни одной минутой меньше. И мы с тобой, как болельщики, сидим здесь, на этом секторе, все девяносто минут от звонка до звонка. Какая бы погода ни была. Как бы они ни играли. Мы Токаревы. Мы путейцы. Мы привыкли до самого конца работу доделывать и до конца смотреть.

— Да на что тут смотреть-то, папа?! На что?! — Лешка вдруг неожиданно для самого себя взорвался, как перегретый котел. Он резко, со злостью выдернул окоченевшие руки из карманов куртки и в полном, слепом отчаянии взмахнул ими, указывая на зеленое поле, где игроки лениво перепасовывались. Долго копившаяся, разъедающая душу подростковая обида, все те унижения в школьных коридорах, весь этот социальный стыд наконец-то прорвались наружу мутным, грязным потоком. — На то, как над нами все вокруг издеваются?! На это убожество?! У нас в классе все пацаны только и делают, что надо мной смеются каждый день! Сашка за автозаводцев болеет, они технари, они Кубки берут, у них игра есть. Борька за Спартак московский топит — они чемпионы, у них игроки в сборной, весь мир их знает. А мы?! Кто мы такие?! Мы пятое, запасное колесо в старой телеге! Зачем мы вообще сюда таскаемся в такую холодину, пап? Объясни мне! Чтобы на это жалкое, бездарное позорище смотреть каждую неделю? Чтобы мне завтра в школе ребятам в глаза стыдно было смотреть, когда они про счет спросят?!