реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Воеводин – Крыши наших домов (страница 50)

18

Он ушел в дом.

Что-то долго не было Людмилы и Екатерины Павловны. Жильцов прошел к сараюшке и услышал плач: женщина плакала навзрыд, а Светличная утешала ее: все будет хорошо, вот увидите, все будет очень хорошо... Жильцов постучал в тонкую деревянную дверь, открыл ее и шагнул в сараюшку.

Слева лежали дрова, старая детская коляска, на стенах висели мотки проволоки, старый сундук был завален каким-то хламом, цветочными горшками, кипами старых газет. Справа, ничем не отделенная от дров, хлама, горшков, лопат, проволоки, была эта самая комната: раскладушка, столик, табуретка. И чемодан на полу, два тюка и туго набитый рюкзак.

— Здравствуйте, Екатерина Павловна, — сказал Жильцов.

Женщина закивала, не отрывая ладони от лица, а Жильцов почувствовал, как его что-то душит. Эта женщина была мать. Там, в доме, был ее сын. То, что в представлении Жильцова всегда было совершенно единым, вдруг разорвалось, и самым страшным для него было то, что это единство может разорваться. Ему уже не надо было разбираться — достаточным оказалось увидеть эту раскладушку и собранные вещи.

— Екатерина Павловна, — тихо сказал он, — пойдемте. Она права, все будет хорошо.

— Пойдемте, пойдемте, — в последний раз всхлипнула женщина. Мокрыми ладонями она пригладила седые волосы, и только тогда Жильцов увидел ее лицо — сухонькое, с распухшими, красными веками и резкими, скорбными складками в уголках рта.

— Пойдемте, — еще раз сказала она. — Теперь уже все...

Он взял рюкзак, чемодан и тюк потяжелее. Второй тюк понесла она сама. Никто не вышел из дома, даже света не было в окнах, но Жильцов знал, чувствовал спиной, что Курлихин смотрит им вслед. Смотрит и радуется — вот что тоже чувствовал Жильцов. Нелюдь! И может быть, прав Валерка Брызгалов, когда делил все в жизни только на хорошее и плохое, хороших людей и плохих, — во всяком случае, впервые за все свои тридцать лет Жильцов ощутил это деление с неоспоримой ясностью и остротой почти физически. То, что происходило сейчас, он понимал лишь постольку, поскольку это происходило, а вот как оно могло произойти, он уже понять не мог, это было где-то за гранью его представлений о людях и жизни вообще. В нем бунтовало все — каждая клетка его тела, все его существо, но выхода не было, и быть может, появись сейчас Курлихин, как знать, он вполне мог бы толкнуть его, ударить в лицо, в набитый золотом рот безотчетно, без оглядки, а там будь что будет...

Только на улице он вздохнул свободней и легче, будто высокий штакетник отделял даже воздух улицы от воздуха курлихинского сада.

Они шли молча. Костыли Светличной мягко постукивали по дощатому тротуару. И снова — уже в третий раз — она обернулась и подождала его, но не сказала ни слова. Она все будто бы проверяла, идет ли он за ней...

7. Лейтенант Каланджи

Каждый день лейтенант Каланджи писал по одному письму. Адресов было два: один — в Гагру, родителям, другой — тоже в Гагру, Ие Габунии, его любви еще со школьных лет, которая тиранила Женьку как хотела, а он терпел и был уверен, что Ия все равно приедет и они поженятся. Когда Каланджи садился за очередное письмо, Жильцов шутил: «Твоим будущим биографам будет очень легко, Женька».

Еще лейтенант Каланджи любил собирать марки и просто священнодействовал над своими многочисленными кляссерами.

И еще лейтенант Каланджи — после родителей и Ии Габунии, разумеется, — больше всех других людей обожал своего командира, Жильцова, и Жильцов догадывался об этом по тому, как мгновенно Женька понимал его с полуслова, как бросался помогать или старался что-то сделать за него. Вместе они служили два года, и Каланджи с грустью думал, что скоро придется расстаться: Жильцов уйдет на звено, его вообще могут перевести в другую эскадрилью, и Каланджи, заранее представляя себе это, чувствовал себя несчастным человеком.

В нем постоянно жила детская привычка к воображению. Он любил представлять, как будет его свадьба с Ией и вдруг появляется Жильцов... Нет, Жильцов прилетит, сядет на «пятачок» в Ахали-Гагре, и они скупо, по-мужски, состукнут ладони. Женька придумывал какие-то слова за Жильцова, потом он снова представлял, что вот они попали в беду, вертолет удалось посадить, но командир ранен (не опасно, конечно!), и он, Женька, несет его... Или еще: они задерживают группу лазутчиков, высадившихся на берег, — перестрелка, Жильцов ранен (не опасно, конечно!), но лазутчиков удается задержать, и вот на Военном совете он, Женька, рассказывает о том, что подвиг совершил только Жильцов!.. И тогда Жильцову дают Героя, ну а он и штурман вполне довольствуются Красными Звездами.

Впрочем, эта инфантильность не мешала ему быть действительно лучшим «бортовым» в эскадрилье. Жильцов же относился к Женьке просто как к младшему братишке, которого время от времени надо учить уму-разуму, но, в основном, радоваться, что вырос славный паренек, трудяга, ну а любовь к маркам и мороженому — это все от недавнего детства.

Единственное, чего Женька не любил, — это когда командир начинал сердиться. Не на него, не на Каланджи, нет. Тогда в душе он осуждал Жильцова и за резкие слова, и за эти желваки на скулах — ему казалось, что в любом случае можно найти и какие-то другие слова, и ровный тон. Конечно, он сразу заметил неприязненное отношение командира к Кокореву, и это огорчало Женьку — он готов был обвинить Жильцова в предвзятости, в несправедливости, в попытке просто так обидеть человека и опять-таки мысленно спорил с ним, выступая то за себя, то за Жильцова. «Мы прежде всего военные люди, — говорил в нем Жильцов своим резким в подобных случаях голосом. — Без дисциплины, без сознания своих обязанностей военного человека нет». — «Мы прежде всего просто люди, — возражал ему Женька. — Даже Маркс говорил, что ничто человеческое ему не чуждо. Ты не просто строг, в тебе скрыт деспот. Ты иногда можешь поддаться настроению». — «Могу. Но ради дела», — отвечал ему тот, воображаемый Жильцов. «Ради дела с любым человеком можно поговорить по-человечески. У тебя же для Кокорева, например, нет ни одного нормального слова». — «Тебе надо было бы стать юристом и работать в коллегии адвокатов», — все так же резко отвечал Жильцов, и Женька уже на самом деле, а не придуманно надувал губы...

В тот вечер, когда командир пошел навестить Светличную, Каланджи кончил работать, опробовал электроприборы и, спрыгнув на землю, увидел сидящего на травке Кокорева.

— Вы никуда не пошли? — удивленно спросил он штурмана.

— Нет. Пробовал читать вашу книжку — зола. А командир ушел к нашей лесной фее — потащил ей сапог и корзинку. Садитесь, поскучаем вместе. (Каланджи сел, вытирая тряпкой руки.) Слушайте, Женя, — продолжал Кокорев, — что же все-таки за человек командир? Сейчас он прочитал мне целую лекцию, и получается, что я вообще черт знает кто.

— Ну, — сказал Женька, — грех на него обижаться-то. Конечно, он может переборщить, но самое главное, что он строже всех к самому себе.

— Я бы предпочел, чтобы этим его строгость и ограничивалась. Максималист какой-то. Одна надежда, что втрескается в эту фею и станет мягче.

Женьку резанули эти слова — «максималист» и «втрескается».

Как-то Жильцов пожаловался ему на свое одиночество. Это было несколько месяцев назад. В эскадрилье давали концерт приезжие артисты. После концерта он и Жильцов вышли под мокрый мартовский снег, и Жильцов, подняв голову, подставил лицо под снежинки.

— Домой, командир?

— Нет, — сказал Жильцов. — Ты иди, Женька, а я поброжу немного.

— Мне тоже чего-то не хочется домой, — соврал Каланджи.

— Тогда иди и молчи, — сказал Жильцов.

Было холодно и сыро, под ногами хлюпала серая каша. Жильцов шел, сворачивая с улицы на улицу, все ускоряя шаг. Женька проклинал погоду, снег, слякоть, а пуще всего концерт, на который они пошли невесть зачем. Нет, конечно, пошли за хорошим настроением, а получилось все наоборот, потому что словно бы назло две певицы и чтец-декламатор тянули про одно и то же — про несчастную любовь. Вот он и скис, Жильцов. Женька догадался об этом сразу.

— Командир, — все-таки сказал он, нарушив запрет на разговор. — Ну, что ты себя терзаешь? Ведь рано или поздно...

— Помолчи, Женька, — сказал, не оборачиваясь, Жильцов.

(Этим утром он получил письмо от Наташиного отца: «...По-моему, у Наташи с Костей не все хорошо, но мне они ничего не пишут, я только догадываюсь. Не знаешь ли ты точней? Ты же понимаешь, что я готов ехать за тридевять земель, чтобы помочь им...» Конечно, об этом письме Женька ничего не знал. «Я долго, до сих пор думаю и вспоминаю, — писал Федор Андреевич, — вспоминаю тебя, Валерия, и мне кажется, что в вас двоих было гораздо больше душевной прочности, чем в Косте... Или я просто боюсь за дочь?»)

— Пожалуйста, могу помолчать, — надулся Женька.

Вдруг Жильцов положил свою руку на его плечо и сказал с такой тоской, что у Женьки мурашки пошли по телу — будто этот мокрый снег добрался туда:

— Однажды у меня должно было быть все хорошо. Я думаю о другом: когда же во мне все-таки помрет прошлое?

— Лучшее лекарство от женщины — женщина, — пробормотал Женька где-то и когда-то услышанные слова. — А потом, знаешь, как говорил Ларошфуко? «Умный человек может быть влюблен как безумный, но не как дурак».