реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Тростин – Чайковский. Истина русского гения (страница 28)

18

Возвращаюсь к исполнению, вернее, проигрыванию Шестой симфонии в оркестровом классе. Дирижировал Сафонов. Инспектриса Александра Ивановна Губерт позаботилась о том, чтобы никто, кроме участвующих в оркестре, не оставался в здании. Я, будучи и любопытным и шалуном, ухитрился спрятаться так, что ни сторожа, ни надзиратели меня не нашли. В четыре часа началась игра в зале, и мне удалось подкрасться к двери и в течение двух часов слушать. Было много остановок, видимо, поправлялись ошибки и в партиях, и в игре исполнителей. Ничего, конечно, я не понял, но все же помню, что я почувствовал: что-то не совсем обычное происходит. Когда кончился класс, учеников сейчас же из залы удалили. Они вышли очень возбужденные, все чувствовали, что это совсем не то, что они слышали до сих пор. Потом я видел выходивших из зала: Чайковского, Сафонова и Гржимали вместе, а за ними в некотором отдалении остальные преподаватели. Чайковский нес огромных размеров партитуру. Лицо его было особенно сильно покрасневшим, сильно возбужденным. Сафонов с Гржимали шли немного сзади него, и все молчали. Трудно объяснить, что эти люди переживали, но ясно было мне, что произошло нечто исключительное, незаурядное…

Сараджев Константин Соломонович (1877–1954) – советский дирижер, скрипач, педагог, музыкально-общественный деятель; народный артист Армянской ССР. Профессор Московской консерватории (1922–1935), директор и профессор Ереванской консерватории (1936–1954), главный дирижер Ереванского театра оперы и балета (1835–1940). Под его управлением впервые была исполнена концертная увертюра c-moll для оркестра Чайковского.

Алина Брюллова. Пётр Ильич Чайковский

Самой трудной задачей является для меня писать о Петре Ильиче Чайковском, главным образом потому, что он был мне очень близок и мои отношения к нему основывались не только на поклонении большому, граничащему с гениальностью таланту, но я любила его лично как симпатичного, милейшего человека. Я познакомилась с ним в 1874 году через его брата Модеста, который воспитывал моего глухонемого сына. Наши близкие отношения продолжались, когда я в 1880 году вышла вторично замуж за В. А. Брюллова.

Петр Ильич был очень сложной натурой, тонкой до болезненности, вибрирующей, как эолова арфа, на малейшее прикосновение к струнам его души. Умный и образованный, как немногие артисты, он при этом был непосредствен, как дитя. Сердечное влечение, деятельное сострадание ко всем «униженным и оскорбленным», широкая помощь выше средств сочетались у него с болезненной боязнью не только толпы, но встречи со всяким чужим, казавшимся ему несимпатичным человеком. Большое общество, многолюдное собрание малознакомых людей причиняли ему всегда страдание. «Я сегодня совсем больной, – сказал он мне раз, приехав утром неожиданно к завтраку. – Подумайте, что мне пришлось испытать вчера. Анатолий (его брат, служивший в министерстве юстиции) повез меня на раут к товарищу министра, говоря, что это ему важно по службе. Народу была тьма-тьмущая, все подходили, знакомились с композитором Чайковским, все считали долгом сказать мне две-три фразы о моих вещах, всякому я должен был пожать руку, приятно улыбнуться, делать идиотское лицо. А самым ужасным искусом было пение хозяином моих романсов… И надо было хвалить, считать себя польщенным». Воображаю несчастную физиономию Петра Ильича, как он обычным жестом тер себе лысину, конфузился, как мальчик, и серьезно, глубоко страдал, страдал оттого, что страдает, что не может справиться с собой, что он неловок, ненаходчив.

В его душе было много болезненного, и, как многие таланты, он платил жестокую дань за свой великий дар неуравновешенностью нравов, припадками острой меланхолии. «Я – несчастный человек, – говорил он, – Когда я у себя дома, один, мне кажется заманчивым соглашаться на предложения дирижировать моими сочинениями, я с удовольствием, с некоторой гордостью думаю, как меня хорошо принимают, ценят, – и соглашаюсь с радостью. А скоро, скоро меня начинает глодать такая безумная тоска, и я бегу, бегу подальше от чествований, обедов, тостов и т. д.». Так, однажды, приняв предложение дирижировать в Вене на каком-то музыкальном празднестве, он тайно (позорно, по его выражению) уехал и скрылся в маленьком немецком городке, предупредив только, что он захворал. В Германии его очень любили и ценили. Немцы вообще охотники до всяких празднеств и умеют устраивать их с пышными заседаниями, бесконечными речами, доморощенными «вицами» («остротами» – нем.), с серенадами, факельцугами и т. д.; скучновато, но всегда тепло и искренне. А главное, они чествуют автора тщательно разученным исполнением его произведений. Петр Ильич на всех торжествах в его честь старался быть любезным, веселым, благодарным, но в душе у настоящего «Пети», как он выражался, царила мрачная ночь. «В Праге меня так чествовали, – рассказывал он, – так хорошо относились, как я никогда и возмечтать не мог, а все-таки было тяжко». Особенно его любили в Гамбурге, где директором музыкального общества был милый, умный старик Аве-Лаллеман, и с ним как-то Чайковский ближе сошелся. Между прочим, в минуту душевной откровенности этот самый Лаллеман, отличный музыкант, вдруг говорит Чайковскому, схватив его за руки: «У меня к вам большая просьба и, если позволите дать, совет: не вводите в ваши чудесные сочинения дикие казацкие напевы, разные трепаки. Пишите в духе нашей, европейской музыки». Он забыл, как Бетховен в русских квартетах (ор. 59) гениально обработал эти самые ненавистные русские темы. Чайковский, как очень деликатный человек, только улыбнулся и в ответ посвятил ему свою Пятую симфонию. <…>

При такой повышенной нервности у Чайковского было много идиосинкразии (Врожденная неприязнь к некоторым внешним раздражениям.). Были люди, которых он органически не выносил даже без особенно важной причины, например музыкального критика Иванова. Чайковский был очень терпим и отходчив, но вся деятельность Иванова и как критика, и как композитора претила его и художественной, и этической природе. Когда Галкин пожелал сыграть в Русском музыкальном обществе в Москве скрипичный концерт Иванова, Чайковский, который тогда стоял во главе дирекции, наложил свое абсолютное вето: «Или вы сыграете другое, или вы совсем не будете играть в симфоническом концерте». Галкин заупрямился и перешел к Шостаковскому, что, конечно, не примирило его с Чайковским. Позднее он всячески искал случая встретиться и объясниться с Чайковским, но тщетно. Вообще же, повторяю, Чайковский был очень терпим и легко прощал выпады против него. Другая маленькая странность была у него – нежелание встретиться с товарищами по Училищу правоведения, где он чувствовал себя очень одиноким и заброшенным. У меня было два знакомых, его товарищи, милейшие люди и совсем антимузыкальные, что тоже должно было составлять прелесть в глазах Чайковского: отсутствие музыкальных разговоров с профанами. Они часто обедали у меня. Петр Ильич всегда просительно смотрел на меня: «Не приглашайте Д. и Ш., когда я у вас». Конечно, эта просьба исполнялась беспрекословно. Исключение Чайковский делал только для Апухтина и Мещерского. Почему он относился хорошо к последнему, – загадка.

К числу его антипатий, известной дикости в сношениях с людьми принадлежала ненависть к разговорам в вагоне. Как-то он ехал из Петербурга в Москву и на месте рядом с ним оказался Н. К. Ленц, горячий поклонник Петра Ильича, живший в Твери и устроивший там музыкальный кружок, который усердно разучивал и распространял сочинения Чайковского. Зная его ненависть к разговорам в вагоне и деликатность, которая не допустила бы его молчать со знакомым, Ленц, поздоровавшись, сказал: «Петр Ильич, я перейду в другой вагон и пошлю на свое место совсем вам чужого человека». Чайковский благодарно посмотрел на него.

Ленц исполнил свое намерение, но уже на следующей большой станции Чайковский разыскивает Ленца:

– Николай Константинович, ради бога, вернитесь ко мне. Это – ужасный господин, он все время интервьюирует меня.

Ленц, для которого желания Петра Ильича были выше всяких соображений вежливости, отправился к своему прежнему месту:

– Я раздумал, пустите меня сюда обратно.

– Но, – попытался возражать тот, – мне очень интересно, я беседую с Чайковским, я расспрашиваю о его сочинениях, о музыке, я хочу остаться здесь.

– Ну, как вам угодно, а уходите, – довольно резко возразил Ленц.

Злосчастному любителю разговоров со знаменитостью пришлось удалиться.

– Ну, Петр Ильич, будем спать, я очень устал, прощайте.

– Мне было все равно, что подумает обо мне этот господин, – говорил мне Ленц, рассказывая этот эпизод, – мне было важно устроить удобно и приятно Петра Ильича.

Этот самый Ленц, вместе с моим вторым мужем, переложил на восемь рук «Манфреда», которым мы все страшно увлекались и который очень труден в четыре руки. Ленц с женой и я с мужем разучили аранжировку и сыграли ее Чайковскому. Он остался так доволен, что не сделал ни одного замечания и отдал Юргенсону в печать. Ленц так поклонялся Петру Ильичу, что в назначенный для проигрывания день, хотя жена чувствовала себя очень плохо, он категорически заявил ей, что она не может не ехать, раз Петр Ильич назначил. Она приехала, хорошо сыграла свою партию, а на другой день у нее оказалась корь.