Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 57)
16 мая 1954 г.
Мы шли дамбой, нет, невысоким земляным валом среди густых зарослей. Ручей бежал по канавке. Я нес Наташу на руках, наслаждаясь чувством покоя от ее близости, и, пользуясь минутой, думал обо многом. А Наташа все задавала мне вопросы. А я рассеянно отвечал ей. «Это хороший ручей?» — спросила Наташа. «Сверхъестественный!» — ответил я. Через несколько минут увидели мы новый ручеек, бегущий под кустами. И Наташа спросила: «А это тоже... (маленькая пауза, а потом скороговоркой, негромко, несколько в нос) — сверхъестественное?» Она тогда под влиянием нянек говорила «не гораздо», «так аль нет?» и «синенькое», «красненькое» и вот теперь «сверхъестественное». Скоро дорога через лес стала непроходимой, и мы вернулись на шоссе, пошли в сторону Ленинграда. Направо зеленел все тот же болотистый лес, налево дачи, все просторные, двухэтажные, занятые под детские сады. Белая оштукатуренная дача была отделена от соседней не забором, а высокой проволочной сеткой. Белый козел взвился у этой сетки на дыбы, рослый, рогатый, бородатый, боднул проволоку. И мы были рады этому зрелищу. Ничего не случилось на этой прогулке, но вспоминаю я ее как счастливый день и, проезжая в Комарово на машине, каждый раз взглядываю на белую оштукатуренную дачу и на забор, возле которого взвился на дыбы рослый белый козел. Вот и лето [19]32 пришло к концу, и мы уехали в Коктебель. И вернулись осенью. И денег у нас все не было. «Телефонную трубку» принял Большой драматический. Потом раздумал ставить. Я все собирался дописать «Клад» — у меня была готова первая картина, написанная в один день. И Зон торопил. И наконец написал я всю пьесу в запале и восторге, удивляясь, что не работаю я так ежедневно. И кончил ее в три дня. И мы скрывали это. Однажды получил я за что-то деньги и, проходя мимо цветочного магазина, увидел, что продается в белом оплетенном горшке кустик цветущей белой сирени. Я купил его и привез в подарок Кате и застал у нас приехавшую из Москвы Лелю Каронович — стройную, мягкую, добрую.
17 мая 1954 г.
У Лели Каронович был прелестный дар — врожденной, естественной воспитанности, даже аристократичности. Она одета была всегда прекрасно. И держалась всегда безупречно. Рыжеватые волосы и ресницы, бледность, веснушки вначале создавали впечатление, что она некрасива. Но изящество всего существа, абсолютный слух, благодаря которому никогда она не была фальшива, мягкость, мягкость, доброта — все это создавало вокруг нее особое очарование. И вот я пришел, принес куст белой сирени, а у нас Леля, и она успела подружиться с Катюшей. И я был рад, что пришел с цветами. Леля жила в Москве, до этой встречи видела она Катюшу всего раз, а теперь они подружились. И продолжалась эта дружба до самой Лелиной смерти. Вообще же зима [19]32–33 года была нелегка. Появились коммерческие магазины, мясные. Я открыл такой, когда ходил за керосином. Стоял я за ним на Литейном. И вдруг объявили, что выдавать его будут в каком-то переулке на Выборгской стороне. Все побежали туда. И по дороге к Сампсониевскому мосту я и увидел этот магазин, маленький, пять ступенек вверх от панели. И подумал: надо бы достать где-нибудь взаймы и вернуться за мясом. Свернув в переулок, я с ужасом увидел, что очередь за керосином растянулась на целый квартал. Но тут меня окликнули девушки, неизвестные мне. Они закричали: «Куда же вы! Мы здесь, вы стояли за нами». И я скоро попал в подвал, где дыхание захватывало от запаха керосина. Под бочкой, железной, стоял глубокий чан, в котором синела драгоценная жидкость, за которой гонялись мы сегодня столько времени. Бидоны наполняли над чаном. Мне керосин казался более тонким, более жидким, более всепроникающим, чем вода. Фартук, рукава, руки продавца, пол, стены — все дышало им одним. Прибежав домой — на трамвай с керосином не пускали, — я застал у нас Наташу Грекову и взял у нее взаймы, и вымыл руки, и уже на трамвае вернулся в открытый мной магазинчик со ступеньками. Этот день вспоминаю я весело. И люблю ездить через Сампсониевский мост. Но не люблю вспоминать, как стояла Катя в очереди в Торгсине. Там стали принимать серебро, и Катя продала столовую ложку.
18 мая 1954 г.
Эта ложка была единственной драгоценностью во всем нашем хозяйстве, была подарена Кате чуть ли не в детстве. И вот нас до того прикрутило, что когда в Торгсине стали принимать серебро, решили мы с этой ложкой расстаться. Погода в тот день установилась ужасная. Очередь длинная-длинная тянулась к приемочному пункту на Литейном. Мне почему-то стыдно или даже скорее жутко было идти в Торгсин, стоять в хвосте рядом с людьми, сдающими золото, и Катюша взяла эту тяжесть на себя. Шел снег с дождем, не шел, а летел, лупил по лицу. Сидеть дома совесть мне тоже не позволяла, и я то медленно-медленно двигался со всей очередью рядом с Катей, то бродил, неприкаянный, от Невского до Семеновской. В очереди рассказывали всяческие чудеса. Например: бывшая кафешантанная певица привезла обменивать сюда, на пункт, серебряный самовар, подаренный некогда купцом-миллионером. Приемщик взял пробу, странно поглядел на певицу и ушел. Певица расстроилась — неужели самовар медный. И вдруг выяснилось, что купец, не желавший слишком уж хвастать своей щедростью, подарил золотой самовар, только велел посеребрить его. И на пункте не хватило талонов, чтобы расплатиться со счастливицей. Ездили, собирали по всему городу. Наша очередь доползла наконец до цели, но никакого чуда с нами не произошло. Получила Катюша за ложку свою копеек шестьдесят. Купила в магазине на Невском немного муки, сахару, конфет, коробку папирос. Вот так мы и жили, так и перебивались. Но все переплеталось с Наташей, с ее беспокойством, нет, с беспокойством за нее. Воображение мучило меня. Я не думал, что вот с Наташей может произойти то-то и то-то, а видел и переживал это в течение нескольких секунд. И, как нарочно, Наташу в это время стали одолевать мысли о смерти. Она все время расспрашивала меня, «как люди засыхают»: так говорила ее няня, кажется, Маруся, замкнутая и молчаливая девица. Наташа желала знать, как люди, такие большие, влезают в такие маленькие ящики — такими казались они ей, в таком ракурсе она их видела. Впрочем, отвлечь от подобных мыслей Наташу было не так уж трудно. Этой же зимой одолевали Наташу материнские чувства.
19 мая 1954 г.
К нам пришла актриса с грудным ребенком, после чего Наташа принялась выкармливать всех своих кукол, причем выяснилось, что она полагает, что в грудь кормящей матери молоко попадает так: его наливают туда из кастрюльки. Однажды мы гуляли с ней в Екатерининском скверике. Наташа пришла в восторг от ребенка, мирно спящего в колясочке. И мать ребенка сказала, что дарит его Наташе. Боже мой, что с ней сделалось! Она поверила, заметалась от радости, растерялась, потом взмолилась: «Ну папа, ну что же ты, забирай его!» И по дороге домой говорила все о том же: как у нее будет когда-нибудь свой ребенок, и он вырастет, и она будет с ним играть. «Но ведь и ты будешь расти!» «Ах, верно!» — ответила Наташа и смутилась. Несмотря на полное наше безденежье, мы решили летом [19]33 [года] поехать на дачу. И когда Наташа поселилась в Разливе, мы поехали искать дачу в Сестрорецке. Мы свернули у кинотеатра налево, прошли очень славными, заросшими травой переулочками и нашли комнатку, правда, как раз в том месте, где исчезло уютное, а появилось огородное выражение у окрестностей. Но дом, где мы поселились, стоял в саду, в окно нашей комнатки заглядывали ветки дерева. Комната была меньше вагонного купе и значительно ниже, и, хоть я и старался отбросить эту мысль, деревянный потолок ее напоминал крышку гроба. Помещалась она на чердаке. По двору ходили два гуся с нашлепками на переносице и гусята. И гусь убил одного гусенка, и хозяйка наказала его прутом, и гусь орал, причем голова его сохраняла все то же надменное и тупое выражение. Потом хозяйка, плача от жалости, пыталась оживить гусенка, дула ему в клюв, и все напрасно, он лежал на песке вытянув тонкую шейку. И хозяйка бранила эту породу — японскую или китайскую. Не любят своих гусят. Мы вывезли с собой Васютку, дымчатую, ангорскую кошку, молоденькую и отчаянную. Сначала она испугалась, поджимала лапки, когда пустили ее на землю. Как барышня, впервые пошедшая босиком. Но потом осмелела, даже одичала. По дереву в наше окно пробрался к ней кот.
20 мая 1954 г.
Визит был невинный, так как Васютка в те дни не просила кота. Гость съел с тарелочки всю еду ее и удалился. Недалеко от нас жили Каверины. Нужно было пройти в направлении железной дороги по заросшей травой улице. Вправо за кустами, домами, деревьями журчала вода, поблескивал канал, отводящий излишек воды из озера в море. В конце улицы темнела крыша каверинской дачи, улица уступом переходила в площадь, а их дача стояла на уступе еще ниже площади, а за ней шли заросли кустарника вплоть до высокой песчаной насыпи железной дороги. Все было, как и полагалось Сестрорецку. Только что порадуешься воде или сосновой роще, как отрезвит тебя коммунальная дача, с оскорбительно захламленным двором, или полузаброшенный огород, или северное, чахлое, виноватое выражение песчаного пустыря. Каверины вскоре уговорили нас переехать к ним на дачу. Здесь оказался свободный чердак. Нет, не так. На чердаке комната единственная и более просторная, чем наша, — сдавалась. За нашу платили мы двести пятьдесят, а за эту триста в лето. Какая-то знакомая Кавериных взяла нашу первую комнату, а мы перебрались на новый чердак. Это лето вспоминается, как самое нищее за то время. «Клад» репетировали, но ТЮЗ в те дни платил триста рублей за пьесу. Мы выиграли пятьсот рублей, но Детгиз отдал облигации на обезличенное хранение, и, когда я пришел получать облигацию, мне выдали равноценную, но совсем с другим номером. Бывали дни, когда кошку нечем было накормить — вермишель да крупы она есть отказывалась. Однажды я принес ей головы корюшки, взял у Степановых. Не ест. На рынке отстояли мы очередь к мясному ларьку. Купили ей легкое. Не ест. Каждую неделю ездил я в город, пытаясь выколотить с Народного дома долг за давным-давно прошедшую «Остров — 5к». Получить деньги эти можно было только через Управление по охране авторских прав, которое называлось тогда как-то иначе. Но сидел там все тот же Семенов, только в те дни был он со мной небрежен, даже груб. Как принимали мы свое безденежье? С веселым недоумением.