18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 54)

18

1 мая 1954 г.

Я перебирал слово за словом, чтобы потом, дома, рассказать Катюше и заново пережить и как бы утвердить все пережитое. Закрепить его. В то время степень понимания у нее доходила до высоты, еще не испытанной мной до сих пор ни разу в жизни. Иной раз она понимала то, что я еще и не успевал сказать. Был один случай, который рассказать я еще не умею, да и вряд ли научусь, тогда степень понимания казалась мне просто таинственной. И, дождавшись поезда, я возвращался домой, весь полный сегодняшним днем, и рассказывал, приехав на свою 7-ю Советскую, в большую комнату на самом первом этаже, где жили мы тогда, окнами на самую улицу, обо всех своих приключениях. Мы были тогда очень бедны. Вся мебель хозяйская. Впрочем, столовый стол, на котором я сейчас пишу, длинный, узкий, резной, с ножками не прямыми, а наподобие козел, мы у хозяев купили. Писал я на их бывшем просторном мраморном умывальнике. Собственностью нашей являлась еще узенькая Катина девичья кровать и высокая тумбочка. И эта прижилась, стоит в Катиной комнате, в уголке до сегодняшнего дня. Пробыла некоторое время у Анечки[90], а потом недавно выкупили мы ее обратно. Так вот — вернувшись в свой дом, тогда еще новый и, как Наташа, удивительный и пронизывающий всю мою жизнь, я рассказывал с наслаждением обо всем, что пережил. И все боялся, дрожал за Наташу — уж очень казалась она мне уязвимой. Так и прошло это лето. У нас были свои страшные дни, у нас, в новом доме. Делали операцию Кате — первую в нашей жизни. Пережили их мы с той поры — три. Нет, всего три. А с той поры — еще две. А в Песочной было тихо. Наташа говорила все больше слов. У Дуни (первой Наташиной няни. Вторую звали тоже Дуня. Не то пишу. Последнюю звали тоже Дуня) — у Дуни появился жених, лекпом. Вернулась Ганя. Она, хоть и вышла замуж, не могла простить мне моего ухода, и каждая поездка в Песочную кроме радостей доставляла и мучения. В двухэтажном доме у станции расцвели цветы, в палисаднике. Хозяин продавал их, видимо, недорого, потому что раза два привозил я домой цветы. Большие букеты цветов. И лето [19]30 года пришло к концу. В [19]31 году поселились Наташа с бабушкой и Ганей в Разливе. И туда я попал с приключениями.

2 мая 1954 г.

Сегодня перечитал, против условия, эту зеленую тетрадку и огорчен был самым началом. Я хотел сказать простую вещь, что успех до самой глубины успокаивает, освежает внимание. А получилось пышно. Остальное же — соответствует действительности, по мере умения. Только вчера свечка замигала и едва не погасла, как под ветром. Я открыл слишком уж много окошек в лето тридцатого года. Буду в дальнейшем рассказывать только о поездках на дачу к Наташе, а о себе — в связи с этим. Итак, в [19]31 году Ганя сняла дачу вместе с Белогорскими. Ошибся. С ними — годом позже. Сняла дачу в самом конце широкой улицы, идущей от станции. Улица эта замыкается песчаным холмиком, а на нем и стояла дача. Холмик спускался противоположной стороной прямо к озеру. Дорога уже стала к тому времени круговой. Железная дорога. И я прочел где-то, что до любой станции можно ехать через Белоостров или Сестрорецк, как тебе удобнее. Во всяком случае так я понял. И вот я собрался к Наташе. В портфеле вез я пивные бутылки с туго пристегивавшимися фарфоровыми пробками, с резиновыми присосами. Бутылки доверху наполнили мы керосином. Возить его в поезде запрещалось, так что я тщательно завернул бутылки еще и в газеты. В Разливе керосин не продавался, и все мы так или иначе все лето обходили закон, доставляли контрабандой бабушке горючее. Вез я Наташе в сетке еды и печенья. Все эти покупки привели к тому, что денег у меня оставалось только на билет. Я взял билет обратный до Разлива и не без удовольствия прочел в расписании на стене, что ближайший поезд круговой идет через Белоостров. Приеду я минут на пятнадцать позже, зато погляжу новую ветку, соединяющую Приморскую линию с Белоостровской. Народу в поезде оказалось немного. Вот знакомый путь от Левашова, который прошел я в прошлом году пешком. Вот станция Дибуны — она считалась еще более пограничной, чем Песочная. Дачников сюда пускали совсем уж неохотно, жили тут все военные.

3 мая 1954 г.

И после Дибунов подошел ко мне контролер, проверяющий билеты. Он взглянул на мой обратный, покачал головой и объявил его недействительным. Будь у меня билет Сестрорецк — обратно, то мог бы я ехать до любой станции. И он предложил мне уплатить штраф в три рубля. Я предложил ему вместо штрафа забрать мой билет. Выйдет так, что я заплатил даже больше, чем следует. Я не воспользуюсь им в качестве обратного, и государство ничего не потеряет. Железнодорожник засмеялся добродушно и отверг мое предложение и вновь выдвинул свое требование. Трех рублей у меня не было, о чем я честно заявил контролеру. А поезд бежал мимо болотистых, низкорослых березовых зарослей, искривившихся, отощалых. Спор шел добродушно. Я предложил высадить меня. Контролер опять засмеялся и удалился не спеша. И поезд замедлил ход, и я увидел Белоостров, поселок не для дачников, неведомо для кого — без признака зелени, без признака уважения к своему жилью. Контролер не возвращался. И поезд побежал вдоль Сестры-реки по самой границе. Впервые в жизни видел я чужую землю, пустынную и будто затаившуюся недоверчиво. По крутому закруглению, мимо песчаных высоких дюн приблизились мы к настоящему курортному вокзалу станции Курорт. Контролер не возвращался, не высаживал меня, и я сам выбрался потихоньку на деревянный перрон под стеклянными сводами. Меня тревожил еще и портфель мой с керосиновыми бутылками. И я скрылся. И снова, как год назад, отправился пешком. В Разлив пришел я через час. Над поселком, вправо от полотна, стояло многоэтажное здание с невеселой вывеской: «Лепрозорий». У решетчатых ворот все толпились, поглядывали на поезда больные волчанкой, с забинтованными лбами, щеками, подбородками. Говоря о лепрозории, все, успокаивая себя, добавляли непременно, что волчанка незаразительна. Но подчеркнуто веселой, розовой окраски лепрозорий обходили стороной. Да и стоял он в стороне, отделенный от поселка, как границей, железной дорогой. Я свернул вправо, в поселок. Да собственно, с Курорта я шел все поселками, меняющими названия. Только сам Курорт имел свое выражение.

4 мая 1954 г.

Просматривая, нашел ошибку на предыдущей странице. По пути от Курорта свернуть мне пришлось влево, чтобы выйти к Наташиной даче. Вправо сворачивал я в дальнейшие приезды, когда шел со станции. Пешеходное путешествие, как всегда, опьянило меня спокойствием. Я оторвался от мельчайших забот и тревог, и внимание и воображение заиграли. Курорт со своими большими дачами, все бывшими частными пансионами, за высокими заборами — был так же весь в истории, весь в прошлом, как средневековый какой-нибудь городок, сохраняемый в Германии. Широкие песчаные улицы, дюны между магазинами, площади в высоких соснах. Он незаметно перешел в Сестрорецк — исчезли высокие заборы и дома отдыха, пошли маленькие, беленькие, и большие коммунальные дома, с бельем на балконах и отсутствием заборов вокруг дворов. Но вот перешел я плотину, отделяющую озеро от водосборного канала, и оказался в Разливе. Среди низеньких дачек дошел я до кирпичной, нештукатуреной школы, увидел лепрозорий, станцию и вот тут-то и свернул налево, за квартал до серенькой часовни с серенькой вытянутой луковкой и сохранившимся крестом. Улица, завершающаяся песчаным холмом, была широка, но дома вокруг стояли все низенькие, в палисадничках. Идти сначала было легко, а потом все труднее — нога тонула в желтом песке. Путешествие мое пешеходное настроило меня на прошлогодний лад. Мне казалось, что Наташа и на этот раз попятится от меня. Правда, разлука наша на этот раз продолжалась недолго. За прошлый год пережили мы много. Наташа болела скарлатиной, а я не отходил от нее. И после болезни радовалась она всякий раз, когда я появлялся. Во время болезни она вдруг заговорила. И стала называть меня — «папа», а потом — «батька». Старуха няня, стоя с Наташей у окна, сказала: «Вон твой батька идет», и Наташе это новое прозвище почему-то очень пришлось по душе. Итак, мы очень сблизились с дочкой за зиму, но, поднимаясь на крутой песчаный холмик, я думал на прошлогодний лад, что Наташа меня не узнает. Дача глядела из палисадника своего приветливо в три окошечка.

5 мая 1954 г.

Пришел я как раз к тому времени, когда укладывали Наташу спать. Она стояла в одной рубашонке на кроватке, слушала, как рассказываю я свои приключения. А когда я взглянул в ее сторону, то протянула мне обе руки и попросила: «Покачай меня». И мать сказала наполовину сурово, наполовину уступчиво: «Ладно уж, пусть батька тебя уложит». За окном стоял ясный летний день. Я взял Наташу на руки так, что голова ее легла ко мне на плечо, и зашагал по комнате не спеша, и запел ее любимую колыбельную песню подчеркнуто спокойным голосом на мотив песни «Шел козел дорогою, дорогою, дорогою». В то лето песня была еще проста, слова подбирались, какие в голову придут. Но с годами и она выросла, и усложнилась, и приобрела твердый сюжет, изменять, точнее, сокращать который не полагалось. В тридцать первом году в этот ясный летний день, любуясь и удивляясь легенькой, темноволосой двухлетней дочке моей, пел я, вразрез со всем окружающим меня летом: «Уходи скорей, мороз, уходи в свои леса». Наташа очень любила, чтобы я укачивал ее, и поэтому всячески боролась со сном. Но он брал свое, дочка затихала, тяжелела. И в этот день, когда я наконец положил ее в кроватку, черные ресницы ее и не дрогнули. Она не забывала, кто уложил ее спать. Через положенный срок услышал я, сидя на террасе, сонный ее голос: «Батька...» — и я взял ее на руки. И тут воспоминания снова сливаются в одно лето, в одно целое: лето тридцать первого года. Я приезжал на дачу всегда с поклажей, все с той же. Пять-шесть пивных бутылок с наглухо пристегнутыми пробками. Они плотно лежали в портфеле и ни разу за все время не выдали меня. Керосин прибывал в Разлив благополучно. В сетке вез я макароны, крупу, рыбу, мясо — все, что удавалось добыть. Взглянув на знакомую, кроткую часовню, серую с маленькой луковкой, сворачивал я на знакомую улицу, и холмик с едва видимой с начала улицы дачной крышей представлялся мне значительным и, пока я не дойду, тревожил меня. Вместе с любовью к дочке росло у меня вечное беспокойство за нее. Но вот еще издали слышу я ее и наконец вижу в садике белое ее платьице. Я окликаю Наташу. И она замирает.