Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 35)
28 мая 1953 г.
Не нашел я формы и для того, чтобы просто описывать, записывать свою жизнь день за днем. Я испытывал стыд и неловкость, впрочем, вероятно, объясняемые еще и тем, что упорно не хотел видеть, как тяжела моя жизнь, закрывал глаза на ее безобразие. Я говорю о семейной жизни моей. Как я мог писать о ней? И сейчас не поворачивается рука. Но я не мог писать и о «пятачке», или как его назвать, он не имел имени, где стояли киоски, — газетный, булочный, где торговал турок, меланхоличный, вежливый, киоск с минеральными водами, где восседала полная женщина, павильон, где продавали кефир, мадзун и прочее. Тут уж положено было одеваться. Московские актрисы, кажется, мхатовской студии, неизвестные дельцы с великолепными женами, студенты, военные, на всех смотрел я из моего плена, не находя сил, чтобы с ними познакомиться, не находя слов, чтобы их понять. Петр Иванович утверждал, что впечатления при всем своем разнообразии сливаются в одно целое, как борщ. Я готов был согласиться с ним, но не находил слов для определения целого. Иногда в толпе находились знакомые. Николай Васильевич Петров встретился нам у каштановой аллеи. Он казался и взрослым, и молодым, и я завидовал той легкости, с которой он жил. Вот он был понимаем и уважаем в том мире, который я презирал и жадно разглядывал, в мире «пятачка». И я почувствовал себя польщенным, когда он заговорил со мною как с равным. С «пятачка» шли мы обыкновенно на почту. К этому времени разбирали письма, пришедшие в Феодосию с утренним поездом. Мы получали их «до востребования» у окошечка.
29 мая 1953 г.
Иногда получали, иногда же девица сообщала, что писем нет, и всегда мне казалось в таких случаях, что она плохо смотрела. Вечер мы, как правило, проводили дома, и я иной раз выходил из садика на верхнюю тропинку, где росли кусты каперса, как объяснил мне Петр Иванович. Я бродил по тропинке и мечтал, и томился — у меня не было слов для того, чтобы передать черное небо, с детства знакомое, со звездами, имена которых я давно собирался узнать, но в последний миг лень не позволяла, пугала. Кричали, пилили в кустах и полыни кузнечики. Иной раз слышен был прибой — и перед всем этим стоял я и молчал. Впрочем, в этом мучительном желании ответить было своеобразное наслаждение, ощущение силы, не нашедшей выхода, но все-таки силы. Спускаясь с горы, встречался я с нашей цепной собакой, которая ночами бегала на свободе. Я каждый день после обеда кормил ее, и мы дружили. Иной раз она подымалась в гору, ко мне, стояла рядом и прислушивалась. Погода стояла все время хорошая, и, просыпаясь утром и видя солнечный луч, перерезающий комнату с плавающими пылинками, я испытывал радость без всякой примеси, полную надежды на чудо. Какого? Неизвестно. Только в результате я перерождался и начинал отлично работать. Открывались ставни. Мы умывались у родника или во всяком случае ледяной водой на улице и под крышей из виноградных листьев завтракали на террасе. К этому времени часто появлялся Эмер-Вали, старый татарин, седой, стройный, разговорчивый, но державшийся с достоинством. Он приносил сливы, груши, к концу месяца и виноград. Иногда он соглашался выпить с нами чаю, и я удивлялся изяществу его движений, завидному для меня с моими нескладными руками. От масла всегда отказывался, видимо, подозревая, что к нему может быть примешано свиное сало. Варенье брал охотно, признаваясь просто: «Сладкое люблю». По-русски говорил свободно, почти без ошибок, путал только мужской и женский род.
30 мая 1953 г.
Однажды он прибежал бегом, изменив своей неторопливости, смеясь застенчиво. Отдышавшись, рассказал: «Как она за мной гналась!» — «Кто «она»?» — «Стражник!» Эмер-Вали промышлял контрабандным табаком, и стражник гнался за ним, собираясь оштрафовать. Но хитрый старик на бегу разрывал пачки и рассыпал табак, и, увидев, что улики исчезли, преследователь отстал. К тому времени я бросил курить, что огорчило старика. «Не надо верить докторам! — сказал он однажды. — Они скажут — дыши так (показывает), дыши так (показывает). Ты болен, не кури. У меня жена был очень больной. Доктор слушал, слушал — неси ему коридор! Я вынес. Доктор зовет обратно, говорит шепотом: «Пятнадцать дней ему жить» (с воодушевлением). Мне жарко стало! Ты умрешь, я умру — кто знает когда? А тут... День проходит, я считаю, четырнадцать дней ему осталось. Еще день — тринадцать дней осталось. А на пятнадцатый день жена встал, на шестнадцатый пошел — еще пять лет жил! А ты не куришь? Зачем? Не надо верить докторам». Однажды я спросил, есть ли в деревне татары, имеющие трех жен. Подумав, Эмер-Вали ответил: «Это можно. Если богатый и здоровый, можно иметь трех жен. Если одной привез подарок, другой давай точно такой и третьей точно такой же. Зашел к одной, заходи к другой и третьей. Иначе в доме будут ссоры. (Помолчав). У меня было две жены». И, словно стыдясь, рассказал старик, как жена его в последние месяцы своей жизни сокрушалась, что она в саду ему не помощница. А работника нанять не позволяла. И велела мужу жениться. И он послушался. Но новая жена «очень глупый был. Я работаю — старый человек. А она молодой (изображает, хватаясь за поясницу) — ох! ох! Как первый жена умерла, я вторую рассчитал. Очень глупый была. Я ему рассчитал, молодая, здоровая баба два года так стояла. Никто не женился». У Эмер-Вали был взрослый сын, коммунист, видимо, сильно его беспокоивший. Он его хвалил за почтительность, но не мог понять многого. Например, почему сын в будние дни подавал ему и гостям кофе, а в праздник отказывался. «Я, старик, люблю почет, а он отказывается. Говорит — бога нет».
31 мая 1953 г.
Очень часто среди разговора возвращался Эмер-Вали к сыну по самым разным случаям. Заговорили о бубликах, о том, что настоящих южных черноморских бубликов в Ленинграде недостать. И старик задумался. И сказал печально: «Мой сын мог бы открыть в Ленинграде бубличную. Да разве он захочет? Коммунист!» Возвращался он в разговорах часто и неожиданно к религии. Сидя на траве возле террасы, возле мешка с товарами своими, помалкивал он, все думал о своем и однажды сказал, усмехнувшись: «Спрашивают: ты бога видел? Как же его видеть? Он не человек! Бог!» Всегда он был спокоен, ровен, и, когда Петр Иванович не без зависти похвалил его за это, Эмер-Вали просто кивнул головой, принял похвалу и в подтверждение рассказал, что жил в Судаке генерал, у которого никто не уживался, так сердит он был. И из всей прислуги остался у него один Эмер-Вали. «Горничной я была, кухаркой я была, дворником я была. Шесть коров было — всех я давила». Однажды он пришел смущенный, сосредоточенный — небывалое событие произошло в их деревне. Покончил самоубийством молодой татарин. Эмер-Вали не сомневался, что это дело дьявола. Он шептал несчастному на ухо: «Убей себя, убей себя!» Самоубийца года два назад женился на еврейке — это ничего, на коммунистке — это можно, плохо, что на старой — двадцати пяти лет! И она изменила ему. «Это не татарин! — твердо сказал Эмер-Вали. — Изменила — убей ему! Зачем себя убивать? Это не татарин!» Петр Иванович видел однажды на базаре, как нашего старика стал поддразнивать молодой парень. Эмер-Вали, добродушно улыбаясь, схватил обидчика за пояс и стал вертеть его в воздухе мельницей, к общему восторгу. Наш хозяин Женя Комонопуло — грек, обрусевший полностью, не знавший языка греческого, сам себя считал русским.
1 июня 1953 г.
Рыжеватый, маленький, от предков своих унаследовал он только воображение. Ходил он всегда быстро, и я в первый день знакомства решил было, что случилась беда, увидев, как мчится наш хозяин по саду. Но он объяснил мне, произнося «ж» мягко, по-южному, как «щ»: «Не! Я всегда так скоро хощу. Меня все спрашивают: “Щеня. Куда ты бещишь?”» И он рассказал, как, отбывая воинскую повинность в Феодосии, бегал в Судак к молодой жене. «После поверки убегу вечером, а к утренней уще в казарме. 120 верст! Щестьдесят туда и щестьдесят обратно и усе бегом!» Увидев, как мы плаваем, он поведал, что еще недавно, закрутив голову рубашкой, спрятав в этой чалме бутерброд, пару папирос и спички, он «уплывал у море часов в семь утра, а назад — к трем! Вот как надо плавать». Жена у него была молоденькая, черноокая, расторопная. Жили они дружно. Он однажды решился было изменить жене. После какого-то прибыльного дела товарищи затянули его к некоей бабе, известной легкостью поведения. «Сищу, граммофон слущаю — вдруг щто такое? Пластинка лопнула? Смотрю — щена. Раз, раз по щекам — иди домой! Ну я и пощел. И все». В середине августа мне страстно захотелось путешествовать пешком, поехать на пароходе, вновь пережить те стойкие, не обманывающие чувства, что, словно подарок, получил я в детстве, обнаружил в своей душе, как на столике у кровати в день рождения. И мы решили поехать на пароходе в Ялту и оттуда пойти в Мисхор, где жили Макарьевы, вообще побродить пешком. И вот мы с Петром Ивановичем на фелюге подплыли к неожиданно высокому и крутому пароходному борту. Палуба едва заметно ходила под ногами. И я узнал старое чувство, чуть-чуть испорченное — чем? Чего не хватало мне? И понял: безответственности детских и юношеских дней. Скоро стал накрапывать дождик. Петр Иванович потребовал у боцмана, чтобы натянули тент, и усмехнулся, услышав ответ: «Буду я сейчас аврал подымать». Дождь, редкий и теплый, не огорчил нас. И мы дремали на обширной деревянной крыше грузового люка.