реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Шварц – Позвонки минувших дней (страница 3)

18

15 сентября 1947

В понедельник я должен был пойти на первое заседание совета Дома кино. Я сидел, работал и собирался честно выполнить это не слишком затруднительное обязательство, как вдруг позвонили из Союза. Позвали на встречу с чехословацкими журналистами и писателями. К семи часам вечера я пошел туда. Когда вышел — испугался, что опаздываю, и я поехал на такси. Оказалось, что боялся я напрасно. В Доме писателя было почти пусто. Чехословаки еще не приехали, да и русских было маловато. Мы постояли внизу[18], возле парикмахерской — Рест, Лифшиц, Кетлинская, Зонин, Дружинин. Говорили о библиотеке, где не хватает денег на библиографическую работу, о предстоящей к тридцатилетию выставке, о том, что собралось крайне мало писателей. Как бы не вышло так, что гостей окажется больше, чем хозяев. Потом поднялись мы наверх в комнату президиума. Там Прокофьев. Бледный, пухлый, лысый, развязный москвич Оплетин — заместитель председателя. Еще несколько писателей. Распределяем обязанности. Мне приходится согласиться прочесть перевод рассказа писателя по имени Ян Дрда. Спускаемся вниз ждать гостей. Открыта парадная дверь, которую открывают, когда хоронят кого-нибудь из членов Союза или принимают почетных гостей... Значит, спустились мы вниз и стали ждать внизу чехословацких гостей. Капица вышел в переулок и позвал: «Идите сюда греться». Мы вышли. И в самом деле, на воздухе теплей, чем в мраморном нашем вестибюле. Вдруг вернулось лето. Вот застучал мотор, и в переулок въехал автобус с гостями. Мы проводили их наверх. Пожилая дама в маленькой шапочке представлялась так: народная художница Майорова. Так переводила она свой чешский титул: народная умелица. Увидел я писателя, рассказ которого должен был читать. Ян Дрда — молодой, но очень толстый, с бабьим лицом, в круглых очках, с густой шапкой вьющихся белокурых волос. Заместитель председателя Союза. Председатель (его фамилию забыл по своему обыкновению) — скромный, седой, светлоглазый, едва слышно говорящий, легко краснеющий. Словацкий журналист, длинный, желтый, озлобленный. Он просил у всех автографы. И когда Браусевич расписался в его книжечке крайне неразборчиво, словак вскричал: «Это по-азербайджански?» Другой, словак, черный, похожий на сытого турка (Михаил Хорват его фамилия), доказывал Золотовскому, что у детской литературы великие агитационные задачи. Сутулый, почти горбатый редактор социал-демократической газеты, с очень внимательным лицом. Редактор католической газеты, красивый пожилой брюнет очень европейского вида, держится просто, но чрезвычайно достойно. Переводчица Лермонтова на чешский язык, тихая девица, похожая на общественницу районного масштаба. Честная, застенчивая, старательная. Привозят Лозинского[19], который за ночь перевел одно стихотворение председателя Союза. Начинаем вечер. Оплетин (или Аплетин) представляет гостей лихо и развязно. Говорит приветствие Прокофьев. Лозинский читает перевод, очень хороший, кстати.

Неизвестно зачем оглашается перевод того же стихотворения, сделанный москвичом Будрейко. Серебровская читает отрывок[20] из книги народной умелицы. Я читаю рассказ Дрда «Пчела». Рассказ, вероятно, ничего себе, но перевод ужасен. Пытаюсь его править на ходу. Потом наши поэты читают стихи. Во время их читки наступает психологический момент: Браусевич обходит избранных и шепчет им, что после вечера они приглашаются ехать в «Асторию» ужинать. Я чувствую, что ехать не следовало бы. Не пить — скучно, а пить — это значит выбиться из колеи. Но по слабости характера еду в такси с Зониным и Кетлинской. В «Астории» в отдельном зале накрыт стол. Я сажусь между католиком и Дрда. В начале ужина католик застенчив. Я спрашиваю: «Понравился вам Ленинград?» Он восклицает отрывисто и растерянно: «Что? Да! Хорошо! О! Да!» Но затем, по мере того как оживляется атмосфера, оживляется и он. Говорит более связно. Даже пробует рассказать что-то о Гете. Но кто расцветает просто как цветок, так это Дрда. Он пьет, ест, поет, острит. Он просто вдохновлен. Его толщина, которая раздражала меня до сих пор — здесь, за столом, кажется очень уместной и радует, потому что понимаешь ее происхождение. Это здоровая полнота здорового кутилы. Все говорят речи, но Дрда говорит их не менее пяти. Потом чехи поют чешские песни, а мы — русские. В заключение происходит следующее: Прокофьев и Дрда сидят рядом. Оба коротенькие, толстые, вдохновенные. Мороженое уже съедено, кофе выпито, пора расходиться, но Дрда вопит: «Чехи не отступают» и ни с места! Наконец, заказав два литра водки, он уходит в свой номер, захватив Прокофьева, энергично бежит по коридору, как будто и не пил вовсе. А мы идем домой, чем и кончается понедельник.

19 сентября 1947

Разговариваю с Браусевичем о чехах. Оказывается, в Праге должен состояться фестиваль кукольных театров. Народная умелица Майорова — энтузиаст этого дела. Узнав, что Браусевич пишет для кукол, она пришла в восторг и подарила ему свою книжку. Потом встречаю Прокофьева. Сообщает, что они с Дрда просидели до пяти утра. Иду домой пешком через Литейный по Симеоновской мимо цирка и моего любимого памятника Петру, растреллиевского. Прохладно, но на небе ни облачка. Несмотря на желтые листья, ощущение лета, вероятно потому, что во многих местах еще разрыта мостовая, идет ремонт, пыль стоит в воздухе.

20 сентября 1947

Ох, какой бестолковый день! Ничего не сделано, а чувство такое, будто я целый день надрывался на какой-то мучительной работе. Начался день ничего себе. Разговаривал с Наташей, был переполнен различными высокими ощущениями. Бессмысленная радость бытия. Ясное небо. Решил пройтись немного перед тем, как начать работу. Собирался я пойти на Васильевский остров, подумать, о чем придется. Но тут пришел Колесов[21]. Он шел в филармонию, и я пошел с ним в сторону филармонии. И не поехал поэтому на Васильевский, а пошел по магазинам искать «Крошку Доррит», которой не хватает мне для полного собрания сочинений Диккенса. В книжной лавке писателей встретил Владимирова. Он сообщил, что бюро секции послало в Москву письмо с жалобой на медленную работу Реперткома. Мне в лавке обещали поискать «Крошку Доррит». Походил еще по магазинам, нигде Диккенса не нашел и по дороге домой вдруг почувствовал, что я болен, очень болен. Болят суставы ног, а главное немеют руки, неприятно немеют. Прихожу домой. Открывает Катя. Бледная. Под глазами круги. У нее так разболелась голова, что она свалилась. Тошнит. Отпаиваю ее пирамидоном.

21 сентября 1947

Вчера лег опять поздно, встал сегодня в девять, отчего голова работает энергично, но с малыми результатами. С утра беспокоит меня, что вечером надо выступать в Доме кино, читать первые страницы сценария. Пишу и отвлекаюсь. В час приходит Наташа. Идем с ней гулять. Решаем посетить Эрмитаж. Подходим к знакомым кариатидам. Дверь заперта. Никаких указаний на то, где теперь вход. Не может быть, что музей закрыт. Ведь сегодня воскресенье. Идут не спеша милиционер и милиционерша. Спрашиваем их. Оказывается, теперь вход с набережной. Зимний дворец со стороны набережной — в лесах, заканчивается окраска здания. Через фанерный коридор под лесами входим в музей. Идем по отделу первобытной культуры. Высохшая мумия коня из кургана. Лежит конь, покорно подогнув голову. Остатки рыжеватой шерсти. Огромный плоский кусок скалы с наскальными рисунками. Как всегда в Эрмитаже внимание болезненно напряжено, от богатства разбивается, разбегается. Не проходит и часу, как охватывает меня особая музейная тоска. Именно тоска, а не скука. Все по недостатку культуры. В результате только античные статуи производят сильное впечатление. Особенно Венера Таврическая, Тит и Веспасиан из черного базальта и статуи детей. В итальянском отделе смотришь одну картину, а остальные мешают. Отхожу душой у фламандцев. Вдруг поражает, уже когда мы выходим и мне кажется, что ничего больше не пойму, Глюк Гудона. Вечером иду на открытие Дома кино. Трауберг говорит[22], что читать мне не придется — программа велика. Я охотно соглашаюсь. Серебряков играет прелюд Рахманинова[23]. Шостакович — одну часть квинтета. Сидящий позади меня гражданин говорит своей даме: «А все-таки к Шостаковичу можно привыкнуть». — «Привыкнуть! — возмущается дама. — Что вы говорите! Я им восхищаюсь! Совершенно новое звучание. А сколько юмора! Это сплошной смех». Потом показывают отрывки из картин: хроника, где Пахомов рисует на крыше каменщиков[24]. Репетиция оперы Дзержинского[25], где Шлепянов со своими недобрыми, черными глазами учит певцов и певиц петь партизан. Затем «Цитадель» — две сцены, «Пирогов» — две сцены. Затем концерт. Дзержинский, Соловьев-Седой, партерные акробаты, актеры Александринки, танцоры из железнодорожного ансамбля. Затем мы ужинали.

22 сентября 1947

Понедельник проходит благополучно. Голова не болит. Напротив — работает в достаточной степени отчетливо. Бьюсь над серединой сценария. Наташа рядом чертит таблицы по санскриту. От времени до времени мы обмениваемся философскими мыслями. Но написал мало. Работа, несмотря на хорошо работающую голову, делается медленно. Впрочем, отчасти виноваты в этом визитеры. Приходит в два часа Ягдфельд[26]. Он пишет для Уваровой эстрадный номер. Сидит у стола маленький, с большой шевелюрой, беспокойно поглядывает карими своими глазами, советуется. Номер ничего себе, но как всегда чего-то в нем не хватает. Весу, что ли, и я, как всегда, чувствую себя совершенно беспомощным, когда надо определить, чего не хватает. В таких случаях я удивляюсь Акимову и завидую его ясной голове. Ну вот. Около трех приходит сама Уварова. Продолжаем советоваться и, наконец, общими силами как будто придумываем, что делать дальше. После этого Ягдфельд удаляется. Лиза Уварова остается.