Евгений Шварц – Позвонки минувших дней (страница 1)
Евгений Шварц. Позвонки минувших дней. Дневники. Произведения 40-х — 50-х годов. Письма
От составителей
10 апреля 1946 года Евгений Шварц записывает в дневнике строфы нового стихотворения:
Эти «позвонки прошедших дней» составили едва ли не главную книгу в жизни Евгения Львовича Шварца — его дневники, которые в наиболее полном виде стали доступны лишь в настоящем издании. Каждый из трех предыдущих томов составлен из воспоминаний автора об определенном периоде его жизни, писем того же периода и — во втором и третьем томах — произведений, написанных в те же годы. Но вот перед вами, читатель, четвертая книга, в которую вошли сочинения Евгения Шварца, созданные им с 1947 по 1957 год. И часть этого тома — «Дневники» — представляет собой уже не мемуары, а живое, непосредственное отражение советской жизни этих лет. В записях очень много личного: домашние новости, беспокойные мысли о дочери, бесконечная вереница имен — гости по праздникам и заходящие просто «на огонек» друзья, знакомые и совсем не друзья, хроника Союза писателей и анатомические подробности собственно писательской работы. Шварц внимательно вглядывается и скрупулезно заносит в дневник картинки природы — комаровские прогулки по берегу залива и окрестным лесам. Наряду с ними появляются городские жанровые зарисовки: Ленинград оживает после войны, хорошеет, меняется в сравнении с довоенным, и автор подбрасывает столько и таких мелких подробностей быта советского человека, сколько не найдешь ни в одном художественном произведении об этом времени. Понимая значение своих заметок как свидетельства жизни отдельного человека и всего общества, Е. Шварц пишет: «...не пропадут эти житейские, столь обожаемые мною мелочи, которых я до сих пор не переживал и не переживу больше, ...зарубки сделаны, и в любое время я могу воскресить в памяти этот крошечный отрезок жизни». Теперь и мы можем приобщиться к этому отрезку жизни Евгения Львовича Шварца.
Сам автор сначала не часто и даже с удивлением, затем все чаще начинает замечать, как подходит, подкрадывается старость, высылая вперед десанты новых и новых недугов. Если в письмах и разговорах болезни и старость описываются мужественно и с юмором, то в дневниковых записях остается лишь мужество и нежелание поддаваться нездоровью. Шварц никак не хотел смириться ни с возрастом, ни с неизбежным одиночеством больного человека и боролся с ними самым надежным оружием — работой. Записи в дневнике обрываются буквально за несколько дней до смерти, но расшифровать ставший к концу жизни почти нечитаемым почерк автора крайне трудно. Дневник всегда был для Шварца своеобразным полигоном, где писатель пробовал себя и в жанре мемуаров, и в прозе, и в стихах. В рукописи встречаются наброски повестей, сюжеты для новых пьес, кем-то рассказанные истории «из жизни», обрывки интересных разговоров, любопытные замечания (некоторые из них дошли до нас в виде реплик шварцевских персонажей).
В октябре 1956 года Евгений Шварц, друзья и почитатели его таланта отметили шестидесятилетний юбилей писателя, а в январе 1958 года Шварца не стало. Сборник «“Тень” и другие пьесы», вышедший к юбилею, стал единственным прижизненным изданием, но Евгений Львович успел увидеть на сценах ленинградских и московских театров свои последние пьесы: «Два клена», «Повесть о молодых супругах» и «Обыкновенное чудо». После успеха кинофильма «Золушка» в 1947 году к Е. Шварцу стали обращаться как к сценаристу, и по его сценариям были сняты знаменитый «Дон Кихот» Г. Козинцевым и любимый несколькими поколениями детей и взрослых фильм «Марья-искусница» (А. Роу). Много лет спустя «Сказка о потерянном времени» и «Обыкновенное чудо» также нашли свое воплощение на экране, но в этой книге они помещены в своем первозданном виде.
Четырехтомное собрание сочинений Е. Шварца завершено, но многое из литературного наследия писателя еще не опубликовано, и хочется надеяться, что новой встречи с мудрым и веселым волшебником слова не придется ждать долго. Помните, что говорит Санчо Панса в финале шварцевского сценария «Дон Кихота»?
«Сеньор, сеньор, скажите мне хоть словечко на рыцарском языке — и счастливее меня не разыщется человека на всей земле».
Дневники
26 мая 1947
У меня безобразное свойство — удивительная чувствительность к любому отрицательному о моей работе отзыву. В первый момент я пугаюсь, не боли, а от предчувствия, как это все через некоторое время, особенно к вечеру, разболится. Я урод? Или все так же чувствительны в подобных случаях? При этом похвалы я воспринимаю как бы через туман и придаю им куда меньше значения, чем брани... Читал Уэллса и вдруг очень ясно пережил следующее ощущение. Вот в какой-то момент, между двумя этими абзацами он положил ручку или перестал печатать на машинке, потому что его позвали обедать. Что в этой мысли особенного? Ничего. Но меня поразила внезапность и ясность этого ощущения, вынырнувшего совершенно без подготовки. Очевидно, параллельный сознанию, неосознаваемый поток каких-то получувств, полумыслей идет себе. Я читал, как мне казалось, очень внимательно.
Получил приглашение в кукольный театр Шапиро[1] на просмотр программы, которую он сделал из трех своих постановок: «Аленький цветочек», «Дюймовочка» и «Сказка о храбром солдате». На приглашении написано: «Кукольный театр совместно с Домом искусств», поэтому, не разобравшись, я иду в Дом искусств, откуда меня направляют на улицу Некрасова. Иду туда. Иду с тоской, потому что ничего хорошего от этого просмотра не жду. Невозможно втиснуть три трехактных пьесы в одну программу. Действительность превосходит все мои ожидания. Очевидно, глупость иных режиссеров просто невообразима. Он попросту валял: рубил причины, оставлял следствия, крошил, резал. Получилось нечто до такой степени непонятное, что трудно представить себе дурака, ухитряющегося этого не видеть. Что у него делается в голове? Я после просмотра сказал ему, что он новатор. До сих пор одежу пригоняли по ребенку. Он первый придумал — рубить ребенка по одеже. В общем, он решил «Храброго солдата» снять с программы. Дома пробовал писать. Мне надоели сказки. Ужасно хочется не спеша писать что-нибудь точное, без чудес. Устал я за последние дни ужасно. Читаю и думаю. В основном вяло. С Наташей все неладно[2] — плачет. Нервничает. Мне страшно. Живу с ощущением неблагополучия. Иногда ужасно хочется уехать к морю. Весна холодная.
18 августа 1947
После шума, который поднялся вокруг «Золушки», после в общем путаной зимы я вдруг совсем перестал работать. Дни проходили с очень страшной быстротой. С утра я перекладывал работу на вечер, вечером валялся и читал или уходил. Не только не писал, но исчезло даже то вдохновенное, безумное, мечтательное, туманное, праздничное настроение, ощущение радости, которое так помогало мне жить. С огромным трудом, урывками, я написал пьесу для кукол. С еще большим трудом переделал ее. Тем временем Наташа сдавала выпускные экзамены. Каждый экзамен волновал меня больше, чем если бы я сам сдавал его. Кончилось благополучно — аттестат зрелости она получила. Я был у нее на выпускном вечере и даже говорил речь. Кошеверова стала упорно звать нас поехать на Рижское взморье в Лиелупе[3] вместе с Наташей. Поселиться на даче латвийской киностудии и вести общее хозяйство. После долгих и вялых колебаний я решился наконец поехать. Деньги — потиражные за «Золушку» — Москва задерживала. Поэтому Наташа уехала с Кошеверовой 4 июля, а мы выбрались десятого. Едва тронулся поезд, я вдруг почувствовал, что уехать надо было давно. Это ощущение на взморье еще окрепло. Новое для меня Балтийское море, сосновый лес на дюнах, огромная комната, сад под окнами, новые люди — все это разбудило меня. Работал я меньше, чем мог, но туман, паутина и пыль из души выветрились с удивительной быстротой. Много ходил. Собирал янтари в песке на берегу — говорят, найденный янтарь приносит счастье. Собрал около двухсот янтарей. Видел Квитко[4]. Встречался с Акимовым, который жил в Ма́йори. Приезжал ко мне Шапиро для последних доделок. Познакомился с оператором Тиссе[5], который много рассказывал о Мексике. То чувство, с которым я шел через сосновый лесок к морю, — никогда не забуду. Там пробыли мы до 17 августа, до вчерашнего дня. Вчера на самолете вернулись домой, и вот сегодня сижу пишу. Начал возиться со сценарием. Здесь ждала меня радостная новость. Наташа сдала в университет на пятерки, с одной только четверкой по немецкому языку. Начинается новый период в ее жизни. Держала она на восточный факультет, на индо-тибетское отделение.
21 августа 1947
Сегодня за четыре часа работы написал меньше, чем обычно. Нездоровится. Насморк. Очевидно, грипп. Погода сегодня совсем летняя. С десяти до часу я писал. Потом пошли с Катей по магазинам[6]. Покупать ничего не собирались, хотели просто пройтись. Зашли в антиквариат на ул. Герцена. Он опять стал таким, как до войны, — элегантным и чуть пугающим. Точнее, раздражающим. Вещи хороши, но люди, которые вокруг них вертятся, — почти все неприятные. Есть покупатели (точнее, посетители, при мне никто ничего не купил), которые щеголяют своими знаниями. Говорят громче, чем принято в магазинах. Называют марки: Попов, Марколини, Юсупов, императорский завод. Есть такие, которые таинственны и говорят тише, чем принято в магазинах. Шепчутся о чем-то с продавцами. Посетитель с медалью Сталинского лауреата (из говорящих громко) вертел в руках какую-то бронзовую вещицу и шумел: «Кое-что есть. Не такое, чтоб купить. А посмотреть интересно. Смешной...» К сожалению, я забыл, кто смешной. Это обычный способ выражаться у знатоков: смешной буфетик, смешной Марколини. Это похвала. Мне очень понравился портрет какого-то николаевского старика со звездой. Понравился несокрушимой, брюзгливой, начальственной самоуверенностью при хилом здоровье и красных припухших глазках. Оттуда пошли мы на Невский в другой комиссионный, потом в книжный магазин. Купили Диккенса «Домби и сын» и «Лавку древностей». Позавчера купил я «Давида Копперфильда». «Пиквикский клуб» подарил мне Рахманов[7]. Таким образом, Диккенс у меня начинает подбираться. Вечером пришла Валечка Шварц[8] и сообщила, что тяжело заболел Тоня. У него кровоизлияние в сердечную мышцу. Плеврит. Что-то с почками. Ему было так плохо, что даже в больницу не могли отвезти. Сейчас легче. Говорят, что может пройти бесследно. Это меня очень огорчило. Сижу и пишу с ощущением неблагополучия. Что еще? Все, что вчера писал в сценарии, — сегодня забраковал. Начал снова. Третьего дня встретил я на лестнице старушку — бабушку писателя Черненко. Она шла раскрасневшаяся, веселая. «Радость-то какая, слышали?» — «Нет». — «Урожай в Сибири такой, какого много лет не было! Вот радость-то!»