18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Шварц – Бессмысленная радость бытия (страница 36)

18

8 ноября 1954

Вдруг вошла Карская. Она занимала номер во втором этаже. Встревоженно, а вместе с тем и виновато — нехорошо разглашать неприятные новости — она сказала: «Товарищи, что-то случилось. На перилах между этажами — кровь. Подымаюсь к вам и вижу — весь мрамор между этажами, на перилах забрызган кровью. Товарищи, честное слово, что-то случилось!» А немного погодя пришел Бергер и сообщил, что внизу — милиция. У самой лестницы лежит труп, прикрытый простыней. И скоро мы узнали, что это Янка Купала бросился в пролет лестницы с десятого этажа. Рассказывали, что в последние дни он все тосковал, и тревожился, и сильно пил. И я, вспоминая его большое простоватое лицо, с большой верхней губой, силился понять, что довело его до гибели. И, как всегда в те дни, чудилось мне, что первая, самая глубокая причина — война. Итак, Бергер достал мне билет, и я отправился на Ярославский вокзал. Первые сто километров состав наш тянул электровоз. Я стоял в коридоре у окна и, как всегда, сводил концы с концами, соображал, что увидел я и пережил в Москве, что вывез. Ничего не изменилось. Все та же военная тревога на сердце, чувство вины, когда до сознания доходят ясные представления об окровавленном переднем крае. Все то же. Приехав, я принялся собирать материалы для пьесы об эвакуированных ленинградских детях. Мне странно представить себе, что старшим из них сегодня под тридцать лет. Где-то я уже рассказывал об этих своих путешествиях. И пьесу я кончил к сентябрю. И Москва снова прислала мне правительственный вызов. Ехал я на этот раз с Письменским и Никитиным Николаем Николаевичем[103]. На троих дали нам два мягких билета. И достались они Письменскому и мне. И Никитин обиделся почему-то именно на Письменского, хотя тот как завоблоно и член облисполкома имел полное право на это.

9 ноября 1954

Пришел он скандалить к нам. И как ясно вижу я солнечный, редкий в Кирове в сентябре день. И пес по имени Цыган, прижившийся в длинном нашем деревянном двухэтажном театральном доме, гонится по длинному нашему двору за Никитиным. Меня не было дома. Я вошел в калитку как раз, когда пес, догнав, укусил Никитина за локоть. Никогда он ни до, ни после этого случая не кусался. И Никитин уже не сердито, а скорбно, как человек, преследуемый судьбой, пожаловался мне на все обиды. И я, как всегда, осудил его, но не полностью. Что-то чувствовалось все же за наивнейшим его самопочитанием, за многопудовыми, неудобопонимаемыми разглагольствованиями, от которых у самого у него тускнели глаза и лицо принимало выражение сердитое и беспомощное. Простившись с ним и вернувшись домой, узнал я, что он все недовольства свои на Письменского гораздо решительней и многоречивее, чем мне, изложил Катерине Ивановне, которая и вовсе не имела к этому делу отношения. В Горьком принялись мы хлопотать о билетах, о плацкартах в московский поезд. Никитин отделился от нас. Но всем нам дали билеты в общий вагон. Спальное место, вторую полку, уступили мы Никитину, а сами заняли сидячие места внизу. Вспоминаю все это во всех подробностях еще и вот почему. В последние дни преследует меня представление, что прошлого не существует. Что оно хуже, чем умирает, — исчезает бесследно. И от созерцания, что я стою как бы на лезвии, так как прошлого нет, что за спиной ничего, появляется чувство, похожее на знакомый мне страх пространства, страх малого пространства, тесноты. Но я вдруг утешился, так как новое представление овладело мною: рассказанное прошлое существует. В общем вагоне чувство тесноты и неблагополучия усиливал детский плач. Дети плакали сердито, и на них сердились. Напротив нас сидела женщина. Ее девочка, лет пяти, вялая, белая, с болячками на губах, спала.

10 ноября 1954

Ощущение времени, преследующее меня в последнее время, можно еще передать так: я иду по улице и все живое трехмерное пространство за моей спиной заменяется нарисованным на плоскости. Вместо только что увиденного, пережитого, обернувшись, увижу я медленно угасающий рисунок, в который не войдешь, как во всякий рисунок. Представление нездоровое, как сны, что преследуют меня в последние годы. Итак, в сентябре 1942 года ехал я в Москву в переполненном, жарком вагоне, спать я не мог. И женщина, сидевшая напротив, не могла уснуть. И рассказала удивительную историю своей девочки. Была эта девочка эвакуирована с детским садом в Старую Руссу. В бомбежку убило старших. Пять-шесть девочек не старше пяти лет брели по лесу. И встретила их восьмилетняя школьница, тоже потерявшая своих в бомбежку. И она пожалела девочек и повела их через лес. Кормила ягодами, вывела на железную дорогу, где подобрали их, взяли в теплушку солдаты. И мать известили, и она съездила за девочкой и вот везет ее домой. Радость уже улеглась, осталась одна забота. Она жалуется на эвакуационное начальство — вон в каком виде вернули ребенка, сердится и задыхается в вагоне. А кругом храп, и все никак не хотят успокоиться дети. Я сдал свою пьесу в комитет и принялся ждать ответа. Сначала я устроился в номер к Бешелеву, бывшему директору Литфонда. Потом он уехал, и я остался один. Бешелев в те дни был начальником детского нашего лагеря в деревне Черной. Кроме того, жили в гостинице Козаков и еще один тощий драматург, фамилию которого я вдруг забыл. Несмотря на тощую фигуру, истощенный вид, был он неутомимый бабник. И столь же неутомимый деляга. Эти приехали из Молотова.

11 ноября 1954

В гостинице же я встретил неожиданно Пантелеева. Его доставили в Москву на самолете. Голод его довел до паралича — он упал в коридоре своей квартиры. В больнице его подкормили и вылечили. Потом откармливали его в санатории под Москвой. И когда мы встретились, то удивились. Смотрели в зеркало — и смеялись. Толстый Пантелеев, а я — худой. Поселился Пантелеев в просторном номере в третьем, кажется, этаже. И несмотря на то, что вывезли его в Москву чуть ли не по указанию ЦК, а лежал он по приезде в генеральском санатории в Архангельском, милиция все отказывалась его прописывать. Все не могли в органах забыть, что в 1927-м или 1928-м году Пантелеев, по роковой своей судьбе, получил год за хулиганство. Тогда только что вышел соответствующий закон, принятый к сведению соответствующими людьми. А Пантелеев, получивший первые в своей жизни большие деньги, выпил. И поехал с друзьями на острова. И там в кустах нашли они полбутылки, кем-то потерянные, нераскупоренные. И опьянели окончательно. И потащили свою квартирную хозяйку в милицию, жаловаться на все обиды, что она нанесла жильцам. До милиции дошел один упрямый Пантелеев и был задержан и обвинен в хулиганстве. И вечно с тех пор подозревали его в принадлежности к кругам темным, преступным. Все не вычеркивали из соответствующих списков, хотя сам Горький в свое время вступился за него и приговор был отменен. И теперь сам Фадеев хлопотал о Пантелееве, а его все не прописывали. И Пантелеев, шутя, сказал начальнику отделения: «Ну что ж, не пропишете — придется мне организовать шайку хулиганов». На что начальник без тени шутки взмолился: «Товарищ Пантелеев, прошу вас, не делайте этого! Война ведь!» Жил Пантелеев в номере Коли Жданова[104].

12 ноября 1954

В этот приезд задержался я в Москве дольше, чем в предыдущий. Ждал утверждения пьесы, потом — денег. Разглядел особое явление — девиц, окружающих гостиницу. Я знал об их существовании и раньше. Они звонили в твой номер, спрашивали кого придется, пытались завести разговор. Они заговаривали с тобой в вестибюле. Ничего похожего на дореволюционных профессионалок в них не замечалось, да вряд ли они и были профессионалками. Все они служили где-то, хорошо и невызывающе одевались. Беспокойной ласковости взгляда не наблюдалось. Такого рода девицы стайками бродят вокруг военных училищ, через дневального вызывают к воротам знакомых. Среди более скрытых и в одиночку охотящихся девиц вокруг гостиницы были разнообразные характеры. Я зашел к одному из литфондовских служащих днем. У него, сильно поседевшего брюнета, человека делового и простого, сидела в гостях совсем молоденькая женщина лет девятнадцати, поразившая меня красотой, здоровьем и суровостью выражения. Она без признака застенчивости осуждающе поглядела на меня, протянула руку, холодную и влажную, и ни слова не сказала. Даже имени не назвала, знакомясь, что у ее сверстниц считается обязательным. Признаком хорошего тона. Причем всегда имя называют они: Галя, Рита, Оля. Без фамилии. А эта не назвала себя. Поздоровавшись, глянула так же мрачно и осуждающе на хозяина номера и замкнулась в своей свирепости. Я поспешил уйти и долго решал загадку: кто она? Что нашла она в этом небогатом командировочном, который ей в отцы годится? Почему она так сердита? Или это застенчивость ее так скрутила?

13 ноября 1954

Или потеряла она жениха на войне и на все махнула рукой, мстит своей несчастной судьбе? Но вернее всего — в эти жесткие времена бросились на нее, как на всех очень уж красивых девушек, самые решительные из встречных. Очень уж красивые девушки часто достаются не самым лучшим и не слишком добрым людям. Люди понежнее отступают с почтительным ужасом, с благоговением, а люди погрубее делают свое дело без всяких колебаний. И ошеломленная, подчиняется она своей судьбе. Так думал я, с благоговением, с почтительным ужасом вспоминая свирепую, угрюмую красавицу. Остальные были попроще и уж во всяком случае повеселей. Тщедушный, но неутомимый драматург устроился совсем уж на семейный лад, что являлось результатом его способа ухаживать. Привыкнув в трудах своих высказывать чувства, полностью не соответствующие действительности и внутреннему своему состоянию, он, видимо, перенес этот способ высказываться и на частную свою жизнь. От этого его возлюбленные ждали от него большего, чем он им намеревался дать. Впрочем, по легкости характера, он благополучно выворачивался из всех своих затруднений. Да и возлюбленные его, приученные всеми своими предыдущими связями, не требовали от него, в сущности, того, что он обещал. Поплачут — и все. Его тогдашняя возлюбленная настроена была мистически, что тоже не редкость в жесткие времена. У нее был заготовлен лист ватмановской бумаги с начерченным кругом и алфавитом по кругу. Она все вызывала Кутузова и Суворова, спрашивала с помощью блюдечка, когда кончится война. И я, заходя к ним, все поддразнивал ее. Кричал, как по телефону: «Кто у блюдечка? Багратион? Позовите, пожалуйста, Кутузова». Миша Козаков все хотел познакомиться с какой-то таинственной особой, зазывающей его к себе.