Евгений Поздеев – Зов зоны: Дыханние тьмы (страница 5)
— Это не война, — сказал Пастырь, когда все наконец замолчали.
Он поднялся с табуретки, поправил балахон. Чётки тихо звякнули.
— Это — искупление.
— Для кого? — спросил Скар.
— Для всех, — ответил Пастырь. — Для Зоны. Для «Сердца». Для тех, кто создал их. Для тех, кто погиб. Для тех, кто выжил.
Он поклонился — медленно, торжественно, как на богослужении — и вышел.
Скар смотрел ему вслед, пока белый балахон не растаял в сумерках. Чайка взяла его за руку. Ладонь её была холодной.
— Ты ему веришь?
Скар молчал. В темноте за окном кто-то прошёл — тяжёлая поступь, звон металла. Охрана сменилась.
— Нет, — ответил он наконец. — Но выбора у нас нет.
Они вышли из вагончика на закате.
Солнце садилось за лесом — красное, багровое, как рана на небе, прорезанная ржавым ножом. Облака на горизонте напоминали клубы дыма от далёкого пожара, хотя пожаров в Зоне не было — только аномалии, которые пылали невидимым огнём.
Снег под ногами скрипел — сухой, злой, не такой, как утром. Утренний снег был мягким, почти ласковым, он обещал тепло и покой. Вечерний снег предупреждал: что-то идёт. Что-то большое.
Где-то в лесу выл волк — настоящий, лесной, не мутант. Странно. Мутанты давно вытеснили обычных зверей из обжитых мест, но старые волки всё ещё бродили по окраинам, помня те времена, когда Зоны не было. Скар остановился, прислушался. Вой был долгим, тоскливым — как плач по тому, что уже никогда не вернётся.
— Скар, — сказал Филин.
— Ммм?
— А если мы не вернёмся?
Скар остановился. Посмотрел на парня. Филин за два месяца изменился. Исчезла юношеская угловатость, плечи стали шире, движения — увереннее. Исчезла та детская наивность, с которой он смотрел на мир в их первую встречу. Теперь в его глазах была осторожность. И усталость — не физическая, душевная. Такая же, как у Скара. Но в глубине, на самом дне этих глаз, всё ещё горел тот же свет — надежда. Или глупость. Скар не мог различить.
— Если мы не вернёмся, — сказал Скар, — на Кордоне найдутся те, кто продолжит наше дело.
— Пашка? — спросил Филин.
— Пашка, — кивнул Скар. — Или кто-то другой, кто пока ещё не знает, что его ждёт.
— Ты веришь, что Зона когда-нибудь исчезнет?
Скар подумал. Настоящая, тяжёлая дума, как перед прыжком в неизвестность.
— Нет, — ответил он. — Но я верю, что люди смогут жить с ней. В мире. В согласии. Не воюя.
— Утопия, — усмехнулся Филин.
— Возможно, — согласился Скар. — Но если не верить в утопию, зачем вообще жить?
Он пошёл к своей палатке. Чайка — за ним. Филин остался стоять, глядя на закат.
Ночью они сидели у костра, глядя на огонь. Спать не хотелось. Мысли мешали. Страхи мешали. Всё, что было сказано на совете, не выходило из головы — тяжёлое, липкое, как та самая тьма из пролога. Скар кидал в костёр сухие ветки. Смотрел, как они горят, как пламя лижет кору, как искры улетают в чёрное небо и гасят звёзды.
Чайка сидела рядом, прижавшись плечом. Она не говорила — просто была здесь. И этого было достаточно. Скар чувствовал тепло её тела — слабое, но настоящее, живое, человеческое. Оно напоминало ему, зачем он всё это делает. Не ради долга. Не ради Зоны. Ради неё.
— Скар, — сказала Чайка.
— Ммм.
— Если придётся выбирать — я или Зона, что ты выберешь?
Скар достал новую ветку. Треснула сухая кора. Капнула смола — чёрная, густая, как кровь.
— Ты, — ответил он. — Всегда ты.
— Даже если Зона уничтожит Киев?
— Даже если.
— Это эгоистично, — сказала Чайка.
— Знаю. — Он сунул ветку в огонь, и пламя радостно схватило её. — Но я устал быть героем. Хочу быть просто человеком.
Чайка взяла его за руку. Ладонь её была тёплой.
— Тогда будь.
Они сидели у костра до полуночи. Снег падал — белый, чистый, неторопливый. Снежинки кружились в свете костра, исчезали, не долетая до земли. Где-то в лесу ухнул филин — тот самый, который провожал их в прошлый раз. Или другой. Скар не мог различить. В Зоне вообще стало трудно различать — реальность от сна, своих от чужих, жизнь от смерти.
Он думал о том, что ждёт их внизу. О Первоисточнике, который видел во сне. О голосе матери, которого никогда не слышал, но который звал его из темноты. О Коршуне, который пожертвовал всем и ничего не получил взамен. О Коляне, который умер и вернулся тенью. О брате Чайки, который отдал жизнь ради сестры.
Все они были частью Зоны. Все они были частью его. И теперь он должен был решить, какую цену заплатить, чтобы всё это закончилось.
— Завтра идём, — сказал он.
— Знаю, — ответила Чайка.
— Боишься?
— С тобой — нет.
Скар усмехнулся — в этот раз почти по-настоящему, той редкой усмешкой, которая пряталась где-то глубоко, под слоями грязи, шрамов и сталкерской брони.
— А зря. Я сам боюсь.
Они пошли спать. Над Кордоном вставала луна — полная, жёлтая, как глаз хищника, который следит за добычей.
Утром они ушли.
Провожать собралась почти половина Кордона. Сталкеры, охранники, картёжники, повар Костя — тот самый, который кормил их борщом после возвращений. Даже Сидор Лютый вышел на крыльцо — без очков, с непривычно открытым, усталым лицом. Без очков он выглядел старше, слабее, человечнее.
— Вернитесь, — сказал он. — Все. Даже Коршун. У меня на него тоже планы.
— Какие? — спросил Коршун.
— Ты мне должен, — ответил Сидор. — За информацию. За убежище. За то, что не сдал военным.
Коршун усмехнулся — криво, безрадостно. Эта усмешка была его лицом последние двадцать лет.
— Если вернусь — заплачу.
— Если не вернёшься, — сказал Сидор, — я найду способ вытрясти долг из твоей тени.
Коршун развернулся и пошёл к лесу. Скар, Чайка, Филин и Пастырь — за ним. Снег под ногами скрипел — сухой, морозный, предутренний. Тени от сосен ложились на землю длинными, чёрными пальцами.
Велес ждал их у опушки. Старик сидел на поваленном дереве, поглаживая ворону. Птица дремала, закрыв глаза, но иногда открывала их — и тогда в чёрных бусинках вспыхивал неживой, слишком разумный блеск. Ворона чистила клюв.
— Я нашёл вход, — сказал Велес. — Туда, куда нам нужно.
— Ты ходил один? — спросил Скар.
— Я всегда хожу один, — ответил Велес. Голос его был скрипучим, как старая дверь, которую не открывали десятилетиями. — И всегда возвращаюсь.
— А сегодня вернёшься?
Велес посмотрел на него. Глаза его были светлыми, почти бесцветными, но в них читалось что-то тёплое. Мудрое. Грустное. То, что приходит только после долгих лет жизни, после сотен потерь, после тысяч принятых решений.