Евгений Павлов – Чай в четыре (страница 1)
Евгений Павлов
Чай в четыре
Глава 1. Недопитый чай
Александр Петрович Громов медленно шагал по дорожке из красного кирпича. Хотя на самом деле кирпичи были скорее охристыми, местные жители прозвали её «красной». Уложенные в пятьдесят седьмом году, за двадцать лет они обросли мхом по краям, придавая дорожке вид старой книги в кожаном переплёте — потрёпанной, но всё ещё целой.
Слева росла яблоня, посаженная Павлом Андреевичем в пятьдесят девятом году. Громов помнил это, потому что записал в свой дневник погоды: «П. А. сажает яблоню. Сорт "Антоновка". Почва суглинистая. После дождя». Сегодня дождь прошёл около трёх часов дня. Громов знал это не по часам, а по запаху. Дождь оставляет на жжёном листе крыши особый металлический, сладковатый аромат, напоминающий старые гвозди в банке. Громов называл этот запах типом 7Б. В его дневнике было двенадцать типов запахов дождя.
У забора участка номер шесть стоял Виктор Петрович. На нём были резиновые сапоги, которые местные называли «бахилами», хотя настоящие бахилы выглядели иначе. Виктор Петрович был одет в плащ-палатку цвета хаки, которую носил с пятьдесят четвёртого года. Теперь она потеряла цвет и стала скорее состоянием ткани, чем определённым оттенком. Виктор Петрович ковырял тяпкой землю у грядки с помидорами, не поднимая глаз, когда Громов проходил мимо. Тяпка была деревянной, с железным наконечником, закалённым Виктором Петровичем в костре прошлой осенью. Она издавала звук, похожий на скрежет по стеклу — скрипучий и упрямый, как будто земля не хотела поддаваться.
— Дождь хороший, — произнёс Виктор Петрович, не обернувшись. — Помидоры растут. А люди — нет.
Громов замер. Он знал, что Виктор Петрович не ждёт ответа, но ответ был необходим, потому что молчание в таких случаях воспринималось как согласие.
— Люди тоже растут, — ответил Громов. — Просто не в высоту.
Виктор Петрович тихо фыркнул. Это был смех, но смех человека, который смеётся редко и не всегда уверен, что у него это получается. Он по-прежнему не поднимал глаз, и Громов видел только лысый затылок с коричневыми пятнами, напоминавшими карту островов, которую он когда-то рисовал в институте на лекции по географии. Эти пятна едва заметно двигались, когда Виктор Петрович едва заметно кивал, почти микроскопически. Громов видел всё, что двигалось.
— Павел Андреевич, — внезапно произнёс Виктор Петрович. — Я слышал.
— Да? — отозвался Громов.
— Плохо слышал. Но слышал.
Громов ждал. Виктор Петрович продолжал копать, и тяпка продолжала скрипеть. Между ними росли помидоры — зелёные, твёрдые, с капельками дождя на кожуре, которые блестели, как маленькие линзы на солнце. Громов сосчитал кусты: семь. Он всегда считал, когда нервничал — цифры успокаивали. Цифры не умирают.
— Я ему помидоры обещал, — проговорил Виктор Петрович. — На неделе. Он любил помидоры с солью и луком. Я ему говорю: «Павел Андреевич, лук — для огорода, не для желудка». А он отвечает: «Виктор Петрович, желудок — это тоже огород, только внутренний». Странный был человек.
— Странность — это не диагноз, — заметил Громов. — Просто характеристика. Как «высокий» или «лысый».
Виктор Петрович поднял глаза. Они были красными от ветра, от работы, от чего-то ещё, о чём он не говорил. Он посмотрел на Громова, затем на свой сад, снова на Громова.
— Вы тоже странный, — произнёс он. — Идёте, как будто на работу. А работа здесь мёртвая.
— Мёртвое не убегает, — ответил Громов. — Значит, я не опоздаю.
Виктор Петрович ещё секунду смотрел на него, затем опустил взгляд. Громов пошёл дальше. Он знал, что Виктор Петрович простоит у грядки до темноты, потому что в огороде можно забыть обо всём, а дома мысли лезут в голову, как мухи в июле.
Дом Павла Андреевича стоял на участке номер семь в посёлке Берёзки. Это был обычный дачный домик: бревенчатый, с кирпичной пристройкой и крыльцом из старых, прогибающихся досок. Дверь была открыта, и Громов не удивился. В Берёзках двери не запирали. Замок означал бы: «Я тебя боюсь», а это было хуже кражи. Полиция могла поймать вора, но страх перед людьми был сильнее. Совесть в посёлке была общей, как вода из колонки. Если кто-то воровал, то все знали об этом. Если кто-то боялся, то боялись все. Поэтому двери обычно оставляли открытыми, а воров наказывали общественным порицанием, которое было страшнее любого закона. Громов знал одного такого человека — Коляна, который украл яблоки у Петровича в шестьдесят девятом. После этого его три года не обслуживали в магазине — продавщица не замечала его в очереди. Это наказание было более эффективным, чем любой суд.
Громов вошёл в прихожую. Здесь пахло старым пальто, которое носилось десятилетиями. На вешалке висело серое пальто Павла Андреевича с перламутровыми пуговицами, привезёнными из Ленинграда в шестьдесят третьем. Пуговицы были холодными, словно хранили в себе ленинградский ветер. Под пальто стояли галоши — не резиновые сапоги, а те, что надевают поверх обуви, с застёжками, щёлкающими, как кастаньеты. Галоши были сухими, значит, Павел Андреевич выходил до дождя или вообще не выходил. Громов снял свои чёрные галоши с трещиной на левой и поставил их рядом. Это был автоматический жест, как дыхание. Павел Андреевич не любил беспорядок в прихожей: «Обувь — это показатель порядка. Если обувь стоит ровно, то и мысли ясные».
В прихожей стояло зеркало в раме из светлого дерева, вырезанной Павлом Андреевичем в пятьдесят пятом. В зеркале Громов увидел себя — высокого, седого мужчину с лицом, похожим на древесину. Он не улыбался, улыбка была для него роскошью, доступной только в присутствии Клары Исааковны и то не всегда. Он посмотрел на себя ещё раз, потом отвёл взгляд. В зеркалах нет ничего, чего нельзя было бы увидеть быстрее.
Кабинет-гостиная пахла выветренным табаком «Казбек», который годами въедался в ковёр и оседал на шторах. Под ним — старая бумага с запахом высохшего крахмального клея и осыпающейся типографской краски. И ещё — нафталин. Он шёл от шерстяного пледа на кресле, привезённого Кларой Исааковной из Москвы в пятьдесят девятом. Громов вдохнул воздух и разложил запахи по полочкам, как библиотекарь расставляет книги после возврата.
Табак был слабее обычного. Значит, Павел Андреевич не курил после обеда — а он всегда курил с чаем и печеньем, которое пекла Валентина Игоревна в банках из-под детского питания. Громов знал это, потому что сам сидел с ним за столом в прошлое воскресенье, и пепел падал в фарфоровую пепельницу «Спартак». Сейчас пепельница была пуста, вымыта и вытерта, словно кто-то хотел стереть последний след.
Бумага пахла сильнее. Значит, Павел Андреевич сегодня много читал или кто-то трогал его книги. Громов посмотрел на стол — книги лежали ровно, как он их оставил вчера. Но «ровно» тоже было важно. Кто-то их выровнял, хотя Павел Андреевич никогда не выравнивал книги, а ставил их, как домино или частицы в ускорителе.
На стене висела настольная лампа с зелёным абажуром, купленным на блошином рынке в шестьдесят втором. Абажур выгорел, с дыркой, через которую свет пробивался, как луч через облако. Лампа была выключена, хотя Павел Андреевич всегда включал её даже днём, говоря, что «искусственный свет — тоже свет, просто другой температуры». Сейчас в комнате было темно, как субботним днём, когда облака закрывают солнце и время словно замирает между обедом и ужином.
Книги на полках стояли стопками, как домино, а не рядами. Павел Андреевич не верил в алфавитный порядок. Он ставил книги по ассоциациям: «Ньютон» рядом с «Перепиской Лейбница», потому что они всю жизнь спорили и должны были продолжать спорить на полке. «Оптика» стояла рядом с «Теорией цвета» Гёте, так как, по словам Павла Андреевича, «Гёте был дурак с системой». Громов заметил, что некоторые стопки сдвинуты — не заметно, но он это видел. «Ньютон» стоял на миллиметр правее, чем в прошлый четверг, а Громов помнил всё, что можно измерить.
Шторы были опущены наполовину, так что свет падал полосой на стол, разрезая его. Павел Андреевич всегда опускал шторы, читая днём, потому что «прямой свет — для растений, а книги — не растения». Шторы были опущены, но лампа выключена. Значит, кто-то сначала опустил шторы, а потом выключил лампу или наоборот. Порядок действий тоже был уликой.
Ковёр под столом был старым — восточным, с узором, который Павел Андреевич называл «квазикристаллическим». На самом деле это был обычный бухарский узор. У ножки стола лежал сухой, скрученный чайный лист, как будто его вытряхнули из чашки. Громов не трогал его, но отметил: лист — это тоже информация. Чай не допит. Кто-то его не допил.
На пороге стоял молодой милиционер в мокром плаще, но не от дождя. Дождь кончился два часа назад. Плащ был мокрым от пота. В руках у него были блокнот и карандаш, но в блокноте было всего три строки. Громов прочитал их: «15:05. Вызов от гр-на Семёнова А.П. 15:20. Прибытие. Тело в кресле». Милиционеру было лет двадцать два, у него были усики, которые он считал усами, и пуговица на рукаве, которую теребил, не замечая этого. Громов узнал этот жест. Он видел его у студентов перед экзаменом: пальцы находят пуговицу, будто это даёт иллюзию контроля.
— Александр Петрович, — сказал милиционер, — вы доктор?