Евгений Косяков – Поправка к прошлому (страница 14)
«4. Фотографировать важное. Камера — маленькая, “Минокс”. Достать завтра из ломбарда у Ковальского — я закладывал её два года назад, квитанция в левом ящике».
«5. Важные предметы — хранить дома, в сейфе под столом. Не брать с собой, кроме необходимого. Сейф — стальной, замок серьёзный, вскрыть без ключа — полчаса шума. Услышу».
«6. Не спать в те часы, когда кто-то может приходить. Ночь — опасное время. Если он приходит ночью, как сказано в письме, — ночью быть готовым. Дневной сон короткими отрезками — не в кровати, а в кресле у окна».
«7. Никогда не рассказывать никому всё целиком. Каждому — часть, так, чтобы только я один знал все части».
Он перечитал список. Добавил восьмой пункт:
«8. Если меня всё-таки перепишут — пусть после меня кто-то продолжит. Элен. Завтра — начать её готовить».
Он подчеркнул восьмой пункт. Потом взял спички, аккуратно сжёг лист над раковиной, промыл пепел водой. Проверил пальцами — ничего не осталось.
Вытер руки полотенцем.
Сел у окна, в старое кресло, с которого хорошо просматривалась и прихожая, и входная дверь. Налил себе чаю из чайника, который уже успел остыть. Надел поверх рубашки шерстяной свитер, тёмно-синий, штопаный у локтей. Положил рядом на табуретку револьвер — служебный, тридцать восьмого калибра, с барабаном, полным патронов. Поверх револьвера, небрежно, — газету за сегодняшнее число. Если кто-то войдёт в прихожую, Хейз сначала достанет револьвер, потом газету — именно в таком порядке.
За окном — Западная семьдесят вторая. Тусклые лампы над тротуаром, редкие машины. Чёрная «меркюри», стоявшая у тротуара напротив, с потушенными фарами, — но Хейз помнил её вчера, это была машина соседа с пятого этажа, адвоката по фамилии Соколофф, и ничего в ней не было подозрительного.
Квартира третьего этажа в доме напротив — та, в которой в пятьдесят первом умер библиотекарь Оппенгеймер и после которого там так никто и не снял, — как обычно, была тёмной. Окно выходило прямо на его окно, через узкую улицу, метрах в двенадцати. Днём там висели пыльные белые занавески, к вечеру сливавшиеся с темнотой комнаты в одно общее серое пятно. Хейз знал этот вид уже почти пять лет — с тех пор, как после смерти Кэтрин пересел в это кресло вместо кресла у другого окна, где они раньше пили вечерний чай вдвоём.
Он откинулся в кресле. Смотрел на это окно, смотрел на улицу, слушал тиканье кухонных часов и постепенно замедляющееся движение собственных мыслей.
Думал об Элен. О том, какой странный сегодня был разговор. О том, что между ними было то, чего он уже два года не ощущал, — простое живое любопытство, без жалости, без снисходительности, без маркировки «вдовец-полицейский». Она говорила с ним как с равным. Это казалось ему почти невероятным.
Думал о Ланге. Имя, которого он ещё не знал сегодня утром и которое сейчас уже знал наизусть. «Он приходит ночью. Всегда». Значит, ждём.
Думал о Хартмане. Об этом вопросе утром — «ты хорошо спал?» — и о том, как девять лет подряд Хартман ни разу не спрашивал у своих подчинённых, как те спят. Значит, и за Хартманом — присмотреть. Не сегодня. Завтра. Аккуратно.
Думал о Кослоу и о Берне сорок третьего года. Человек в очках на старой фотографии. Кто он? И почему Кослоу его прятал в сейфе — за папкой «Юнион Карбайд», именно за этой папкой, с именем крупной химической компании, в которую, по слухам, уходили немецкие капиталы в сороковых? Это была нить, которая тянулась не к любовному треугольнику и не к вдове. Она тянулась в Европу.
В какой-то момент он задремал. Не глубоко — короткой полицейской дрёмой, когда одно ухо слышит дверь, одно — окно, и внутренние часы каждые несколько минут подёргивают тебя изнутри, чтобы не провалился.
Он открыл глаза в половине третьего.
Что-то изменилось в комнате. Он сначала не понял, что. Тиканье часов было на месте. Улица за окном шумела той обычной двухчасовой тишиной, когда одна машина за пять минут. Револьвер и газета — на табуретке.
Он посмотрел в окно.
В квартире напротив — в той, где три года стояли пыльные занавески и не горел свет, — горел свет.
Не яркий. Не люстра. Не лампочка в передней. Это был тот мягкий, тёплый свет, какой бывает от настольной лампы, — свет, падающий на стол, а не на комнату. Отсюда, через улицу, через занавески, он выглядел как небольшое золотистое пятно в чёрном прямоугольнике окна.
Хейз сидел неподвижно.
Он знал это окно три года. Он знал его день. Он знал его ночь. Он знал его в дожди, в снег, в жару, в грозу. Он знал его все три года как окно без света.
Сейчас в нём горел свет.
И запах.
Он не сразу заметил. Кухня с закрытой плитой, чайник остывший, пепельница с одним окурком, свитер, пальто. Ничего нового в запахе комнаты быть не должно.
А было.
Тонкий, острый, свежий запах, чуть металлический, слегка ароматный в хорошем смысле — как воздух после сильной грозы в горах. Тот запах, который учителя физики в школе определяют одним словом: озон.
Хейз не двигался. Он протянул руку к табуретке, медленно, не выпуская из поля зрения окна напротив. Пальцы легли на газету, убрали её. Потом на рукоять револьвера. Револьвер был холодный и точно такой, каким он его оставил час назад. Он положил его себе на колено, не поднимая, рукояткой к себе.
Смотрел в окно.
Прошла минута. Может, две.
В окне напротив свет оставался на месте. Никаких силуэтов не было видно. Занавески — серые, грязные, провисшие — не шевелились.
Хейз медленно встал. Подошёл к окну сбоку, стараясь не попадать в полосу своего собственного света. Прислонился спиной к стене, выглянул одним глазом.
Никого на улице. Чёрная «меркюри» Соколоффа на месте. Фонарь на углу горит ровно. Старая вывеска «АПТЕКА» через два дома — тусклая, но исправная.
В окне напротив — свет.
И тут — на долю секунды, так коротко, что если бы Хейз моргнул, пропустил бы, — в глубине комнаты напротив, за занавеской, мелькнул силуэт. Высокий. Очень высокий. Тонкий. Мужской. Без шляпы.
Мелькнул — и пропал.
Хейз сглотнул. В горле было сухо.
Он стоял у стены минуту. Две. Пять. Смотрел на окно. Свет в нём горел ровно. Больше силуэт не появился.
Запах озона медленно, лениво уходил — как отходит запах грозы через полчаса после того, как гроза закончилась.
Хейз стоял у стены, с револьвером в руке, и думал о простой вещи.
Тот, кто сейчас в квартире напротив, — знает, что Хейз напротив него.
Тот, кто сейчас в квартире напротив, — пришёл не в эту квартиру случайно.
Тот, кто сейчас в квартире напротив, — выбрал эту квартиру именно потому, что она смотрит Хейзу в окно.
Это — не вторжение. Это — визитная карточка.
И ещё: тот, кто сейчас в квартире напротив, — мог бы войти и к самому Хейзу. Ему не нужна дверь. Ему, по-видимому, вообще не нужна дверь в том смысле, в каком двери нужны людям. Раз есть запах озона.
Но он не вошёл. Он встал напротив и дал знать.
Значит, пока — предупреждение.
Значит, пока — они играют.
Хейз осторожно задвинул свои собственные шторы — плотные, тёмно-зелёные, которые обычно не задвигал, потому что любил просыпаться от света. Сегодня — задвинул. Прошёл к кухонному столу. Опустился на стул. Положил револьвер перед собой.
Посидел так, не двигаясь, минут двадцать.
Когда он наконец снова раздвинул шторы, посмотрел на то окно — свет был погашен. Квартира напротив стояла, как стояла все три года, — тёмная, с пыльными занавесками.
Запаха озона в кухне уже не было.
Хейз посмотрел на часы. Четверть четвёртого утра.
Он взял блокнот — потайной. Записал, очень ровным почерком, одну строчку:
«Видел. Свет в Оппенгеймеровой квартире. 02:40 — 03:15. Запах озона в моей кухне. Силуэт — мужской, высокий, тонкий. Он показался мне».
Помолчал. Добавил ниже:
«Он хочет, чтобы я его видел».
И ещё ниже:
«Это значит — я ему зачем-то нужен. Не для того, чтобы стереть. Для чего-то другого».
Закрыл блокнот.
* * *
В семь утра Хейз был уже в ломбарде Ковальского на Бродвее. Старик Ковальский — поляк, переживший оккупацию, — открывал лавку в семь, потому что знал: первые клиенты — самые важные. Он узнал Хейза, не здороваясь (они не здоровались никогда), и кивнул на шкаф у задней стены, где лежали заложенные более двух лет назад вещи. Хейз достал квитанцию, расплатился — двадцать шесть долларов с копейками, — и забрал маленькую плоскую фотокамеру «Минокс», размером с зажигалку, с двумя плёнками в коробочке.
На выходе он сказал: