Евгений Габрилович – Приход луны (страница 75)
Андрюхин отложил книгу.
— Я хочу спать. Иди к себе, — сказал он.
— Ну, спи, спи! — ласково и уютно проговорила она. — Погоди, я поправлю тебе подушки. — Она еще раз заботливо оглядела комнату. — Ах, как хорошо у нас! — сказала она. — Как хорошо! Чего нам еще? Мы ведь старенькие с тобой, — шутливо затормошила она его. — Старенькие-престаренькие!
— Уходи! — повторил Андрюхин.
Она ушла. Он повернулся на правый бок.
Вот ты и достиг, человек, того, к чему предназначил тебя Высший разум, когда гнул горб над проектом! Покой, тишина. Сила мудрости и твердость намерений.
Зачем я написал это сценарное повествование, которое, как полагаю, вряд ли станет кинокартиной? К чему? Чтобы в который раз доказать, что еще жива на свете любовь, омытая восторгами и слезами? Или, напротив, чтобы в который раз подчеркнуть, что уже нет такой любви, она выветрилась, изменилась, стала другой, такой другой, что место ее — совсем на другой орбите?
Не знаю. Но раз написалось, пусть так и останется.
Заявка?
Пусть так и останется заявкой.
…И десять намерений
Биографическая справка
Я лежал на скамье в донецкой хате, все стены были оклеены старыми газетами, и, пока лежал, дожидаясь автобуса, читал по стене о войне и мире, уборке хлебов, лесосплавах, неполадках в снабжении и вулкане Этна, который опять задымил, неся ужас и смерть; об актрисе Любови Орловой, весенней путине, загибах в колхозах, челюскинцах, целине и Великих Авиаперелетах; о московском канале, гримасах капитализма, Гитлере, Риббентропе, гигантских заводах, успехах и неувязках и пересадке сердец; о полете Гагарина, победах в Антарктике, Чемберлене, пьесах Погодина и Тренева, а также о том, что писателю Н. не надо писать так, как он пишет.
Я читал это и перечитывал и, прочитав одну стену, перешел ко второй и зачитался так, что пропустил автобус.
Бог ты мой! Да когда же все это было? А ведь было это как раз в ту кроху Времени, когда я жил; когда радовался, страдал, влюблялся, обедал и завтракал, растил детей, взлетал в мечтах и снова срывался с катушек; когда любил, ревновал, воевал, дружил, враждовал; когда смерть была далеко от меня, как луна, а вот теперь я сам — этот лунный человечек.
Ведь видел же я все это! Временами вплотную, накоротке — и челюскинцев, и войну, и колхозы, и Погодина, и путину. И даже того писателя Н., которому надо писать по-другому.
Сколько же я повидал! Да так ничего нетленного и не написал.
Поверьте, это не воздыхания. Это биографическая справка.
Розыгрыш
Я отчетливо помню (и всегда так считал), что первой работой, написанной мной для кино, был сценарий фильма «Последняя ночь». Но память ошиблась: был, как видно, еще один, самый ранний: «Розыгрыш».
Я открыл его, перебирая старые папки. И понял, что он совершенно выпал из памяти. Я написал эту вещь в самом начале звукового кино, сценарий предназначался к съемкам, однако был, как это понятно сейчас, неизмеримо далек от сценарных образчиков, принятых в те далекие годы: и по содержанию, да и по всему другому — размеру, манере художественного письма. Пожалуй, он туманно напоминает то, каким должен быть нынче экранный сценарий, главная цель которого не в дилетантском перечислении отдельных кинематографических средств, приемов и кадров, а в поисках и находке всей совокупности и всей художественной
Если «Розыгрыш» — это еще не экранная литература, то все же некий (пусть робкий) ход к ней. И, значит, место ему в этой книге.
1
В палате № 125 санатория ВЦСПС, в курортном кавказском городке, проживали три человека: студент Жора, партработник Денисов и бухгалтер Долгоплоск.
Самым веселым из них был бухгалтер. Это был один из тех курортных весельчаков, которые летом на курортах кажутся гуляками, остряками, победителями сердец, покорителями жизни, а зимой на месте постоянного своего жительства оказываются — пустое лицо, коричневые глаза.
Самым юным из трех был одесский студент Жора. Он весил восемьдесят кило, был спортсменом, играл в сборной волейбольной команде городка, и отдыхающие санатория ВЦСПС гордились им больше, чем зубоврачебным кабинетом, гимнастической площадкой, физиотерапевтическим залом и всеми прочими достопримечательностями санатория.
Третий обитатель палаты № 125 был самым тихим и неказистым. Звали его Денисовым. Он жительствовал где-то под Томском и выбрался на курорт впервые за восемь лет. В течение этих восьми лет он, будучи партийцем, работал в самых различных местах: заведовал загсом в Барыбинске, был замдиректора Канского кожевенного завода, работал по партпропаганде в Белебее. Потом обосновался в Петромальском районе: сначала уполномоченным по хлебозаготовкам, затем завунивермагом, парторгом фабрики, секретарем районной газеты. Работал и по хозяйственной, и по профсоюзной, и по осоавиахимовской линиям. Был он отличным работником, его перебрасывали с места на место — туда, где дело не ладилось либо вовсе разваливалось. Он был холост, одинок, не бегал по секретарям, не жаловался на постоянные переброски, и всем в райкоме казалось, что именно его, как холостяка, ничем не связанного с городом, справедливее всего направлять в отдаленные пункты. Ему вручали путевку, секретарь районного партийного комитета обнимал его на прощание, говорил ему: «Ну, валяй, действуй, провертывай, мы на тебя надеемся», и Денисов, собрав на скорую руку холостяцкий свой чемодан, два полотенца, пару сапог, одно одеяло, в тот же день отправлялся в путь: ему не с кем было прощаться, никого не оставлял он позади.
Однажды, когда он находился в глубинных колхозах, его вызвали в райком: выяснилось, что за хлопотами, кампаниями и неотложными делами он восемь лет подряд не брал отпуска. Секретарь повел его к себе в кабинет, усадил на диван и сказал:
— Как же это ты, брат? Ты почему о себе не напоминал? Ты полагаешь — хорошим ребятам отпуск не нужен, а? Это загиб, брат, загиб. Езжай, проветрись, отдохни, ты парень отличный, помни это, — отличный.
Денисову дали путевку, деньги и отправили на два месяца на Кавказ.
Стояла весна, сверкало море, гроздья глициний свисали с каменных стен, цвели каштаны, персики, абрикосы; сады казались лиловыми по утрам, желтыми днем и голубыми ночью. Врачи прописали Денисову хвойные ванны, диету, гимнастику. И вот каждый день, стеснительно улыбаясь, Денисов кушал шпинат, яйца всмятку, цветную капусту, окунался в ванну, пахнувшую севером, лесом, сосной, и по утрам, надев трусики, нескладный, но коренастый, упражнялся на турнике и на параллельных брусьях.
Он не знал, куда девать эти долгие часы отдыха, выпавшие на его долю. Аккуратный, чистенький, гладко выбритый, он приходил в бильярдную и часами глядел, как бегут, разлетаясь, шары. Потом отправлялся на пляж, раздевался, пробовал море ногой — не холодно ли, брызгал воду под мышки, три раза окунался, заткнув пальцами уши и нос, и вылезал на берег.
И каждый раз бухгалтер Долгоплоск кричал ему, хохоча:
— Зачем торопишься? Вплавь ступай, храбро вплавь! А если тебя на Северный полюс райком пошлет, а? Что тогда?
После чая Денисов играл в волейбол. Играл он плохо, хуже всех в санатории, ибо в первый раз увидел эту игру здесь, на курорте. Однако играл усердно: бегал, кричал, кидался на все мячи, мазал и так огорчался, промазав, что сам студент Жора, который терпеть не мог играть с ним в одной команде, говорил ему, утешая:
— Да ты не охай! Ведь это же только игра… Понимаешь — игра! Мираж! Развлечение!
По вечерам, после ужина, Денисов шел в парк — пить кефир. Гудела музыка, люди двигались нескончаемой вереницей, Денисов сидел на веранде кафе, с наслаждением вдыхая пряный запах деревьев. Ему было радостно и спокойно. Выпив бутылку кефира, он отправлялся погулять перед сном. Он шел по аллее, усыпанной гравием, мимо бамбуковых зарослей и банановых пальм. Выходил к беседке над морем. В беседке в широких мраморных вазах росли фиалки и незабудки. Справа за мысом сверкал, погасая и вспыхивая, маяк, внизу в дубняке кто-то бренчал на гитаре.