Евгений Фюжен – Хрустальный Шёпот (страница 1)
Хрустальный Шёпот
Предисловие от автора:
Альтернативное продолжение после событий книги "Железный Шёпот", в данном произведении уже совсем другие события, тут герои развиваются иначе, чем в книге "Печать Забвения". Также данная вселенная будет продолжаться и развиваться по своему. Жду ваш отклик как вам данная альтернативная версия продолжения.
Глава 1: Зимний сад
Зима в Петербурге 1852 года выдалась на редкость свирепой. Нева встала рано, покрывшись толстым, зеленовато-серым панцирем, по которому сновали смельчаки-извозчики, рискнувшие сократить путь. Мороз был не просто холодом — он был состоянием души, въедливым, как запах дыма, который не выветривался даже из бархатных портьер императорских покоев. Деревья в Летнем саду стояли, словно отлитые из чугуна: чёрные, обнажённые, с ветвями, похожими на скрюченные пальцы нищих, протянутые к белесому, ничего не обещающему небу.
Летний сад зимой был мёртв. Не той смертью, что приходит с осенью и уходит с весной, — а смертью окончательной, торжествующей, когда сама земля, кажется, забыла, что когда-то умела рожать. Аллеи, вымощенные гранитом, покрывал слой наледи, и по нему, как по венам застывшего тела, тянулись цепочки следов. Одинокие, обрывающиеся. Следы тех, кто приходил сюда, чтобы побыть одному. Или чтобы исчезнуть.
Именно здесь, в самой глубине сада, у мраморной статуи Аполлона, чьи черты давно стёрлись от времени и непогоды, утром 17 декабря нашли её.
Городовой Пахом, мужик лет пятидесяти, с лицом, похожим на печёное яблоко, и усами цвета соломы, сначала принял её за изваяние. Ещё одну статую, каких в Летнем саду было десятки. Но что-то в её позе — слишком живое, слишком отчаянное — заставило его остановиться. Он подошёл ближе. И тогда увидел.
Она стояла на пуантах. Тонкая, как тростинка, в лёгкой, не по погоде, белой пачке, которая не трепетала на ветру, а была словно впаяна в воздух. Руки её были вскинуты вверх, пальцы растопырены, будто она пыталась ухватить что-то — или оттолкнуть. Голова запрокинута, шея вытянута. Рот приоткрыт — не в крике, а в выдохе. В последнем, незавершённом выдохе.
Но Пахом не слышал ни звука. И не потому, что мороз заглушал всё. А потому что она была не из плоти. Она была из хрусталя.
Городовой перекрестился. Рука его, привыкшая к грубой работе, дрогнула. Он сделал шаг назад — и наступил на что-то, что хрустнуло под сапогом. Опустил взгляд. На гранитной плите, у самых ног статуи, лежал цветок. Роза. Тоже хрустальная, с тончайшими, словно паутина, лепестками. А в самой сердцевине цветка, заключённая в прозрачную каплю, темнела крошечная точка. Капля крови.
Пахом не был философом. Он был простым человеком, который верил в Бога, в царя и в то, что утренняя чарка водки — лучшее лекарство от всех болезней. Но сейчас он понял одно: то, что он видит, не имеет объяснения. И это пугало больше, чем любой разбойник или пьяный дебош.
Он попятился, не сводя глаз со статуи, и, споткнувшись о корень, побежал. Бежал он неуклюже, тяжело, но с той скоростью, которую даёт только животный ужас. Он бежал к воротам, к людям, к теплу. Подальше от этого места, где сама зима, казалось, обрела плоть и застыла в вечном танце.
Глеб Сергеевич Орлов прибыл на место через час. За это время у ворот Летнего сада успела собраться толпа: зеваки, извозчики, торговки с лотками, которые, забыв о своих пирожках, вытягивали шеи, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь спины городовых. Слышались шепотки, крестные знамения, сдавленные вскрики. Слово «хрусталь» уже витало в воздухе, передаваясь из уст в уста, обрастая подробностями, которые не имели ничего общего с правдой, но уже стали ею.
Орлов вышел из саней, не торопясь. Он всегда выходил не торопясь, словно давая миру время осознать своё несовершенство. Плащ его, тяжёлый, на ватной подкладке, был расстёгнут, несмотря на мороз, — Орлов не чувствовал холода так, как чувствовали другие. С некоторых пор его внутренний термометр сбился. Он ощущал холод только тогда, когда рядом была магия. А магия, как он знал по опыту, всегда приходит с жаром. Или с ознобом. Третьего не дано.
Он показал городовому жетон Бюро — латунный, с гравировкой, изображавшей глаз в треугольнике. Городовой, молодой парень с прыщавым лицом, вытянулся, но в его глазах промелькнула та самая тень, которую Орлов видел в глазах всех, кто хоть раз слышал о Бюро. Смесь страха, любопытства и недоверия. Как будто он был не следователем, а цирковым уродцем, которого держат в клетке для всеобщего развлечения.
— Где? — спросил Орлов коротко.
— На аллее, ваше благородие. У Аполлона. — Городовой махнул рукой куда-то вглубь сада. — Там уже никого нет. Я никого не пускаю.
— Правильно делаешь.
Орлов прошёл мимо, не оглянувшись. Он знал этот сад. Помнил его летним, полным света и запаха лип, помнил ту первую ночь, когда увидел замороженного аристократа и впервые в жизни услышал слово «обсидиан». Тогда он ещё верил, что мир можно объяснить. Что всё имеет причину и следствие. Что логика — универсальный ключ к любой двери.
Теперь он знал, что логика — это лишь одна из многих дверей. И за ней может скрываться что угодно.
Анфиса ждала его у статуи. Она стояла неподвижно, закутавшись в тёмно-синюю шерстяную накидку, и смотрела на хрустальную фигуру так, как смотрят на старого знакомого, с которым когда-то давно поссорились. Её лицо было бледным — не от холода, а от того внутреннего напряжения, которое она всегда испытывала при близости магии. Орлов знал это выражение. Оно означало, что она что-то чувствует, но ещё не может сформулировать.
— Она красивая, — сказала Анфиса, не оборачиваясь. — Ты только посмотри. Она красивая. И это самое страшное.
Орлов подошёл и встал рядом. Минуту они молчали. Он смотрел на хрустальную балерину, и что-то в её позе — это отчаянное, последнее движение — отзывалось в нём глухой, ноющей болью. Он не помнил, откуда эта боль. Но она была. Как заноза, которую не вытащили, и она обросла плотью, но иногда, при неловком движении, напоминает о себе.
— Кто она? — спросил он.
Анфиса достала из кармана сложенный листок.
— Варвара Ланская. Двадцать два года. Прима-балерина Мариинского театра. Вчера вечером ушла из театра после репетиции. Домой не вернулась. — Она помолчала. — У неё был дар. Слабый, но настоящий. Что-то связанное с движением. Она могла заставить вещи двигаться. Немного. Танцевать. Платок, ленту, перо. Мелочи. Но настоящие.
— Ты её знала?
— Видела один раз. На благотворительном вечере. Она танцевала. — Анфиса наконец обернулась, и Орлов увидел, что её глаза блестят. — Это был не просто танец, Глеб Сергеевич. Это было... — она подыскивала слово, — ...как молитва. Она не танцевала. Она говорила с чем-то. С кем-то. Я тогда подумала: вот человек, который по-настоящему живёт. Понимаешь? Не существует. Живёт.
Орлов кивнул. Он понимал. Он сам когда-то так жил. Давно. До того, как узнал, что мир полон чудес — и что чудеса эти не всегда добрые.
Он присел на корточки, внимательно изучая хрустальную розу. Он не прикасался к ней. Уже давно выучил: не трогать ничего, что может быть «якорем». Артефакты, связанные с жертвами, часто хранят отпечаток воли создателя. И этот отпечаток может быть опасен.
— Ты что-нибудь чувствуешь? — спросил он.
Анфиса закрыла глаза. Её пальцы, затянутые в перчатки, слегка подрагивали. Она дышала глубоко, размеренно, словно погружаясь в воду.
— Здесь... — начала она, и её голос стал глуше, словно шёл из глубины. — Здесь не боль. Не страх. Не отчаяние. Здесь... — она нахмурилась, — ...восторг.
— Восторг? — Орлов поднял бровь.
— Да. — Анфиса открыла глаза, и в них было недоумение. — Она не боялась. В последний момент. Она... ликовала. Как будто достигла чего-то. Как будто наконец... — Анфиса замолчала, подбирая слова. — ...стала собой.
Орлов выпрямился. Он смотрел на хрустальное лицо балерины — на приоткрытый рот, на запрокинутую голову, на застывшую в последнем движении руку. И в этом лице не было ужаса. Только то самое выражение, которое Анфиса назвала восторгом. И от этого становилось ещё страшнее.
— Значит, она не сопротивлялась, — сказал он медленно. — Тот, кто это сделал, не нападал. Он... предложил.
Анфиса кивнула.
— И она согласилась.
Они стояли молча, глядя на хрустальную статую. Ветер шевелил ветки мёртвых деревьев, и те скрипели, как старые половицы в пустом доме. Где-то вдалеке каркнул ворон — резко, насмешливо, словно напоминая, что жизнь продолжается, даже когда кажется, что мир остановился.
— Есть ещё кое-что, — сказала Анфиса. Она достала из кармана небольшой бархатный мешочек и высыпала на ладонь, затянутую в перчатку, несколько хрустальных осколков. Они были мелкими, почти пылью, но в свете тусклого зимнего солнца переливались всеми цветами радуги. — Я нашла это у неё под ногами. Не роза. Что-то другое. Что-то, что разбилось. Или было разбито.
Орлов взял один осколок. Даже сквозь перчатку он почувствовал, как по пальцам пробежал лёгкий холод. Не тот, что от мороза. Другой. Глубинный.
— Это... — начал он.
— Память, — закончила Анфиса. — Разбитая память. Я думаю, Варвара оставила нам послание. Часть себя. То, что убийца — или кто бы он ни был — не смог или не захотел забрать.