18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евфемия Адлерсфельд-Баллестрем – Белые розы Равенсберга (страница 26)

18

День был теплым, но в роще, где росли лавры и кипарисы, царила прохлада, и витавший здесь дух глубочайшей меланхолии облегчил страдания князя, однако его душу снова охватила безымянная боль. Он опустился на свое любимое место у подножия креста и прижался к мшистой земле лицом, чтобы удержать рвавшийся из груди вопль.

– Это не… Не это… – простонал он. – Боже, как Ты позволил этому случиться! Разве недостаточно было долгих двадцати лет? Должен я искупать это и теперь, когда лучезарное дитя вошло в мою жизнь, когда меня поманили новая жизнь и несказанное счастье? Неужели людские деяния и покаяние такой уж прах на ветру, такая мелочь перед лицом Всемогущего, что Он все равно ударит там, где больнее всего, тем, что медленнее и горше всего убивает? – И, изнемогая под грузом душевной боли, он взялся правой рукой за основание креста, а левую прижал к больному лбу.

– Все суета, и эта боль пройдет тоже, – произнес глубокий спокойный голос позади него.

Это был настоятель монастыря, который молился в роще и заметил гостя. Тот поднялся и кивнул с серьезным видом.

– Я знаю, смерть положит конец этой боли, – сказал он. – Но до тех пор…

– До тех пор мы приносим ее к подножию креста в качестве жертвы, – ответил настоятель мягко. – Мы рождены для боли, и для большинства людей она необходима, чтобы привести свою душу к Богу и Его познанию. Верно и другое, что кого-то к Богу ведет счастье – именно так они находят путь к всеобщему добру. Но счастье может даровать спасение лишь немногим.

– Почему? – спросил Хохвальд яростно. – Когда мы счастливы, мы склонны благодарить за это Бога, ведь счастье – Божий дар. Как же может быть, что только немногие обретают его для спасения?

Тогда настоятель отошел на несколько шагов в сторону и сорвал одно из растений.

– Смотрите, друг мой, – сказал он, – это дурман-трава, которая содержит в себе страшный, губительный яд. Но все же Бог взрастил и ее, ибо в руках врача – опытного, знающего – она становится лекарством. Понимаете сравнение?

– Да, отец мой, и благодарю вас за него, – произнес князь устало и сломленно. – К сожалению, эта метафора ко мне больше не имеет никакого отношения, и однажды я еще появлюсь здесь и попрошу вас о приюте.

– Келью у нас вы можете получить в любое время, – сказал настоятель спокойно. – Но все же: уверены ли вы, что ваша боль неисцелима? Ничего нет обманчивее, чем боль и радость, ничего нет скоротечнее, чем они.

Хохвальд склонил голову и задумался – не о постоянстве глубокого своего несчастья, ибо оно определило всю его жизнь, но внезапно ему пришла в голову мысль довериться этому простому францисканцу с умными и добрыми глазами.

– Я хотел бы рассказать вам одну историю, отец мой, – сказал он, быстро приняв решение. – Есть ли у вас время выслушать меня?

Настоятель бросил проницательный взгляд на, как ему подумалось, совершенно особенного гостя.

– Вашу историю, сын мой? – с расстановкой спросил он.

– Пусть будет так – мою, – ответил князь, помолчав. – Двадцать лет минуло с тех пор, как я рассказывал об этом – в исповедальне, господин настоятель, но сомнение осталось… Заноза в сердце не дает мне покоя, и сегодня все это так же свежо, как в первый день.

– Пойдем в храм? – после некоторого колебания уточнил францисканец.

– Нет, – ответил Хохвальд. – Я же говорил вам: я получил отпущение грехов на исповеди, хотя ничего не приукрашивал, не оставил без внимания ни один уголок моего сердца.

– Человеческое сердце так обманчиво, сын мой. Оно всегда ищет и находит что-то, скрашивающее его ошибки.

– Я ничего не приукрашивал – напротив, я описал все произошедшее более мрачными красками, чем было на самом деле. И не в этом смысле меня мучили сомнения в течение всех этих двадцати лет – тогда я был слишком потрясен, чтобы оказаться неискренним. Выслушаете меня?

Вместо ответа настоятель опустился на дерновую скамейку у подножия креста.

– Слушаю, – просто сказал он.

И Хохвальд рассказал то, что так долго держал в себе. Когда он закончил, то вздохнул с облегчением – ему это пошло на пользу. Настоятель не перебивал его ни единым звуком, однако, когда гость замолчал, поднялся и встал перед князем – его внимательный взгляд проникал, кажется, до самой глубины души, – положил руку ему на плечо.

– Можете вы поклясться на кресте, сын мой, что ваши помыслы были чисты, а слова произнесены без умысла?

Хохвальд шагнул ближе к кресту, перед которым они стояли, и возложил правую руку на него для клятвы.

– Клянусь на кресте – так и было, – проговорил он торжественно.

Тогда настоятель вновь положил руку на плечо своего гостя, и в глазах его блеснули слезы.

– Так ступай вниз, сын мой, – сказал он мягко. – Спускайся вниз, обратно в мир, где и есть твое место, и введи это прелестное дитя в свой дом, и воспой хвалу Господу, за то, что Он так все устроил и во время долгого твоего покаяния взрастил для тебя самое прекрасное и удивительное искупление.

Еще долго пробыл Хохвальд наверху, в монастырском саду, под кипарисами и лаврами, в серьезной беседе с настоятелем, и когда он наконец отправился назад, то вступил в город как человек, который боролся со своими сомнениями и преодолел их.

Но, несмотря на это, он не отправился сразу в дом Эрленштайнов, ибо после душевных потрясений этого дня нуждался в покое, чтобы восстановить душевное равновесие. И в этом лучше всего ему помогала мысль о необыкновенной своей удаче. Как же он был рад, что там, наверху, решил довериться настоятелю; как убедительно и чудесно успокоительно этот седой, удалившийся от мира монах, тем не менее столь глубоко заглянувший ему в душу, доказал, что его сомнения – не более чем мыльные пузыри, которые исчезают, тают в истинном свете веры! Теперь ему казалось почти удивительным, что когда-то он смотрел на это иначе…

Ночью князь обрел покой, которого так долго искал и никак не мог отыскать. Когда на следующее утро, так рано, как только позволял хороший тон, он позвонил в колокольчик у дверей палаццо Эрленштайнов и немедленно последовал по пятам за открывшим ему слугой, граф и обе его дочери – будем их и дальше так называть – были уже одеты к выходу и стояли в коридоре, так что церемонное сообщение Убальдо: «Il principe Tedesco»[115] почти не было услышано – перед ними практически в тот же момент возникла крупная фигура Хохвальда.

– Приветствую, дорогой князь! Не пройти ли нам в мою комнату? – спросил граф Эрленштайн, которого сильно взволновало совершенно неожиданное появление Хохвальда.

Но тот не слышал: его взгляд остановился на Ирис, которая прислонилась к перилам лестницы, – бледная, с расширившимися глазами и бешено колотящимся сердцем… Казалось, она вот-вот потеряет сознание. Тогда он подошел к ней, обнял, и головка ее нежно опустилась ему на грудь – так баюкают больную птичку, и теперь оказался он с ней перед графом.

– Так что, вы не против? Отдадите Ирис за меня? – спросил он в свойственной только ему, теплой и обходительной манере.

Граф глубоко-глубоко заглянул ему в глаза, открытые честные глаза, отражение его натуры.

– Марсель, сын моего сердца, сделай ее счастливой, очень счастливой, – сказал граф, тронутый до глубины души.

И теперь они действительно вновь вошли в комнату графа, в которой Хохвальд, вздохнув, осмотрелся. «Сегодня все иначе, чем вчера», – подумал он, глядя на нишу у окна, в которой вчера принял удар, который считал самым тяжелым ударом судьбы. А теперь тот обернулся истинным благословением!

Когда князь выпустил Ирис из объятий, она без слов прильнула к груди того, кого всю жизнь считала отцом, кого любила как отца.

– Это очень-очень неблагодарно с моей стороны, что я его так полюбила, а тебя хочу покинуть? – шепнула она ему со слезами счастья на глазах.

Граф Эрленштайн ласково провел по ее светлым волосам, с которых она сняла надетую было шляпку.

– Ты следуешь зову природы и предвечному призванию, мое солнышко, – промолвил он ласково. – И я счастлив: и оттого, что ты сделала наилучший выбор, и оттого, что сама счастлива!

Тут Ирис еще раз обхватила шею графа и поцеловала склоненную к ней щеку, а затем подлетела к Зигрид, которая молча и неподвижно стояла около двери, как автомат, который кто-то забыл завести.

– О Зигрид, меня переполняет счастье! – сказала она тихо, обнимая сестру. – И потому не сердись на меня, что я не поговорила с тобой раньше, ничего тебе не доверила. Ты же видишь, я не смогла бы и слова вымолвить, пока это была не только моя тайна!

– Поздравляю, – ответила Зигрид громко, как машина. – Поздравляю, – повторила она, протягивая руку князю, – сквозь перчатку ощущался ледяной холод. И в третий раз она произнесла: – Поздравляю, – когда поцеловала щеку отца, который сердечно ее обнял.

– Теперь мы останемся одни, Зигрид! Едва ли теперь придется всерьез заниматься хозяйством, – пошутил он. – Одни, до той поры, пока ты не последуешь доброму примеру сестры!

Но Зигрид на это сказала только еще раз «Поздравляю» все тем же автоматическим, лишенным выражения голосом и потом вышла из комнаты – спокойно, медленно, почти улыбаясь…

– Папа, Зигрид определенно больна! – воскликнула Ирис обеспокоенно. – Она уже несколько дней такая странная – никогда такой не была!

– О Ирис! Ты тоже была очень бледной, когда я только пришел, – сказал Хохвальд.